тяжёлых жёлтых телячьей кожи переплётах: Евангелие, Апостол, Минея, Пролог, Маргарита и толстая, растрёпанная, пожелтевшая пухлая Библия. Арестант косит глазом на книги и молчит. Он ждёт ночи, когда уйдут за ширмы его стражи и он останется один со своими странными, ему одному понятными и никогда до конца не додуманными мыслями.

В семь часов вечера подавали такое же обильное вечернее кушанье, к девяти часам прибрали посуду, стали собираться на ночь. Сквозь окно чуть слышно было, как барабанщик на «габвахте» у караула бил вечернюю «тапту». Потом мёртвая тишина наступила в крепости. Ещё возились некоторое время, укладываясь за ширмами, офицеры. Чекин скрёб ногтями волосатую грудь, и слышно было, как звенели медный крест и иконы на гайтане. Власьев сурово и наставительно прошептал:

– Нельзя так, Лука Матвеич, никак сего не можно. Присягу ведь принимали… По присяжной нашей должности молчать мы должны, вида ничему не показывать.

Чекин ничего не ответил, только глубоко и тяжело вздохнул.

Могильная, жуткая тишина сомкнулась над арестантом. В тазу с водой низкое пламя ночника металось, и от него на тёмном сводчатом потолке жёлтый круг ходил.

Арестант лежал на спине и с широко раскрытыми и ничего не видящими глазами слушал тишину. В эти ночные часы шла в нём какая–то неизъяснимо дивная работа мысли, и он вдруг становился действительно принцем. В углу поскреблась мышь и затихла, притаилась. Торопливою, деловитою побежкой прошмыгнула по полу крыса и скрылась в норе. Арестант вспомнил то, что видел так недавно и что было, несомненно, из его волшебного, преображённого существования. Только было это или опять только приснилось, чтобы навсегда исчезнуть, без возврата?.. Он куда–то ездил – это было несомненно. Он точно и сейчас ощущал мягкое колыхание лодки и точно прохладный шелест раздвигаемой вёслами воды. Он слышал топот конских ног и покряхтывание телеги, и у него и посейчас не перестали ныть ноги и руки и болеть спина от напряжённого неудобного положения в тёмной конурке. Он помнит смолистый лесной дух и ночлеги в тесных вонючих избах, где люто ели его клопы. Это было. Но была ли точно эта прекрасная женщина, которая сидела у окна спиною к свету и говорила так, как Императрица?.. И властный голос её в то же время звучал ему как удивительная, полная колдовских чар музыка. Сколько лет – да вот как пришёл в возраст – никогда ни одной женщины не видал, и снились они ему только в удивительных, несказанно прекрасных снах под утро. Снились такими, какими читал о них в Библии, смуглыми, тёмными, прекрасными и страшными. Та женщина, которую он видел, будто боялась его и хотела от него выпытать тайну его раздвоения, и ему так хотелось всё ей сказать, и он почему–то не посмел.

«Нас два… – думал он теперь, и всё так ясно казалось ему в могильной тишине тюрьмы. – Я – принц… Большой принц… Такой большой и страшный, что она его боится… Он вовсе не умер, тот принц, это я нарочно только сказал, пожалев её. Тот принц жуткий – его нельзя трогать. Я сказал ей, что я только Григорий… Я хочу в монастырь… Там всё–таки люди и там можно – власть?.. Митрополитом быть… А это власть!»

От мыслей перешёл к шёпоту и тихо сказал: «Власть…» Точно вдруг увидел то, что видел раз, давно, на крайнем севере и что навсегда поразило его. Старика в лиловой мантии в золоте и с жезлом. Шептал, восхищённо, вспоминая и путая слова: «Виждь, Господи, виноград сей… Благослови… И утверди… Его же насади десница… Твоя… Десница!..» И в душе невидимый прекрасный хор стройно пропел: «Исполла ети деспота!» Так это было хорошо! Сильно заворочался и громко сказал со страстью – «власть!..».

– Чего ты? – проворчал за ширмами Власьев, засветил свечу и вышел к арестанту.

Арестант закрыл глаза и притворился спящим.

– Духота какая, – сказал Власьев, поставил свечу на стол и прошёл в коридор, настежь раскрыв двери на двор.

Сырой, осенний воздух, пахнущий водою и прелым листом, потянул со двора. И там была всё та же томительная тишина. Точно время остановилось – такой покой был кругом.

Вдруг и так неожиданно, что сердце у арестанта мучительно забилось и мурашки побежали по телу, часы на колокольне пробили три удара, и сейчас же раздались тяжёлые мерные шаги. Звякнуло точно совсем подле ружьё, и кто–то осипшим голосом спросил:

– Что пришёл?..

Другой голос ответил как–то успокоительно:

– Тебя с часов сменить.

– Что приказ?..

– Не спать, не дремать, господам офицерам честь отдавать.

– Что под сдачей?..

– Тулуп, да кеньги, да ещё колодник безымянный.

– Какова обязанность?..

– Колодника никуда не выпускать и к нему никого не допускать, ниже не показывать его никому сквозь окончину или иным образом.

Голоса людей, которых арестант никогда не видел и видеть не мог, казались не людскими, не здешними, страшными и роковыми.

Брякнули, зазвенев кольцами медных антабок, мушкеты. Чей–то страшный голос скомандовал:

– Смена, ступай!

«Tax, тах», – застучали тяжёлые шаги по камням, задвоились эхом и замолкли, умерли, ушли в то же небытие, откуда пришли. Хлопнула дверь, другая, Власьев вошёл в камеру и, позабыв о свече, прошёл за ширмы. Деревянная кровать под ним заскрипела, и опять – тишина…

Время замерло…

Арестант медленно и осторожно поднимается с постели, ловкими кошачьими, неслышными, крадущимися движениями достаёт Библию и сейчас же отыскивает в ней то место; что так сладостно мучает его по ночам.

«О как прекрасны ноги твои в сандалиях, дщерь именитая»…

Сегодня слова эти полны особого смысла. Он видел ту, про кого так написано. Про неё сказали – Государыня!.. Именно, точно: «дщерь именитая»… Он видел её, теперь он наверное знает, что видел, что говорил с нею… Зачем стеснялся?.. Ей бы надо было сказать всё то, что тут написано и что давно он выучил наизусть.

«Округление бёдер твоих, как ожерелье, дело рук искуснаго художника. Живот твой круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино, чрево твоё – ворох пшеницы, обставленный лилиями, два сосца твои, как два козлёнка, двойни серны, шея твоя, как столп слоновой кости, глаза твои озёрки Есевонския»…

Он тихо гасит свечу и ложится в постель. Сладостный ток бежит по телу, кружится голова, смыкаются глаза, и видения окружают его. То, другое «я» просыпается теперь, и уже нет больше жалкого, забитого колодника Григория.

– Чего ты там ёрзаешь и пыхтишь, как на чертовке словно ездишь, опять за прежние шалости принимаешься!..

Грубый голос из–за перегородки будит арестанта.

Мутный свет утра через белое окно пробивается. На потолке всё так же однообразно и уныло ползает отсвет пламени ночника. Из–за ширмы выходит Чекин, кафтан накинут на опашь на плечи, в зубах трубка сипит и вспыхивает красным огнём. Он потягивается, подтягивает рукою штаны и выходит в коридор.

Арестант поднимается с постели. Он вдевает худые ноги в туфли и встаёт, опираясь на стол. Маленькая голова на очень тонкой шее гордо поднята, широкий лоб низко спускается к словно детскому лицу, смыкаемому острым подбородком с клочьями давно не бритой рыжеватой бороды. В серых глазах горит злобный огонь. Он вовсе не арестант – он принц, тот принц, про которого говорят, что он умер, но который никогда в нём не умирал. Он резко и сердито кричит:

– Данила Петрович!.. Данила!.. Данила!..

Из–за ширмы появляется заспанная фигура в халате капитана Власьева, и в то же время в коридор с зажжённой свечой возвращается Чекин.

– Ну чего ты орёшь, скажи на милость? – грубо говорит Власьев.

– Ч–то это?! Ч–то э–э–это? – со слезами негодования на глазах, сильно заикаясь, говорит арестант. – Э–э–эт–тот человек на меня к–к–крич–чал… К–к–как он с–смее–т!..

Вы читаете Императрицы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату