широкого использования математики как языка науки, и в творце стали подозревать не столько логика, сколько геометра и математика. Аргумент от степени совершенства геометрических фигур выдвигался, например, Галилеем против Кеплера как теологическое обвинение в ереси, в умалении божественных достоинств: не мог всеведущий творец предписать планетам третий, смешанный и наименее совершенный вид движения, как если бы он не знал 'Физики' Аристотеля и геометрии.
Но если сакрализация категорий времени, пространства, в какой-то степени и массы (принцип инерции в логической форме содержался в теореме Буридана и Орема, да и Галилей его сформулировал скорее в пылу теологической полемики с Кеплером) происходила за пределами и теологии и науки, то краеугольные камни опытной науки и дисциплинарной вечности - наблюдение и эксперимент - были уже явно научным продуктом. Принцип наблюдаемости четко сформулирован Леонардо да Винчи, принцип планируемого эксперимента - Галилеем. Их соединение и есть, собственно, дисциплинарная вечность, постоянное воспроизводство этой вечности в каждом конкретном акте научного познания. Наблюдение привязано к конкретному моменту, его нельзя освободить от отметок единичности, пространства и времени уже в силу привязанности наблюдателя к моменту наблюдения. То есть наблюдение неизбежно 'здесь и сейчас'. С другой стороны, верифицированный результат, доказавший в эксперименте свою репродуктивную природу и способность к бесконечному повтору, с той же неизбежностью оказывается 'всюду и всегда', теряет отметки единичности, пространства и времени.
Лейбниц зафиксировал этот переход конечного в вечное постулатом: 'Свойства вещей всегда и повсюду являются такими же, каковы они сейчас и здесь' (5). Это и есть контуры дисциплинарной вечности, заданные не чем-то внешним, а именно текущим моментом, наблюдением 'здесь и сейчас' как границы отбора явлений, которые допускают научную формализацию и научное истолкование. С тех пор многократно появлялись и появляются постулаты подобного рода вроде постулата онтологической идентичности Максвелла: 'Вещи и события, различенные только по пространству и времени, идентичны'. Но суть дела от этого не изменилась: дисциплинарная вечность была и остается проекцией момента наблюдения на прошлое и будущее, распространением 'здесь' на 'всюду'. Какой бы странной и несообразной ни казалась такая экспликация дисциплинарной вечности, ученому куда более странной и подозрительной показалась бы ситуация, когда открытое, экспериментально подтвержденное и опубликованное, скажем, в Москве оказалось бы невозможным экспериментально подтвердить и наблюдать в Ростове, например, или в другой точке земного шара в любое время. Такой результат немедленно подвергся бы остракизму и был бы изгнан из дисциплинарной вечности.
Совершенно очевидно, что подобная текущему моменту познания и производная от него дисциплинарная вечность не могла не входить в противоречие и с вечностью теологической и с историей, поскольку и там, и здесь постулируется действие причин и наличие событий, которые нельзя ни воспроизвести, ни наблюдать здесь и сейчас. В данном контексте для нас важны не столько конфликты как таковые, очевидно показывающие неправомерность отождествления дисциплинарной вечности с вечностью-абсолютом, сколько позиция ученых в этих конфликтах, их предпочтения, когда приходится выбирать 'или-или'. Нет никакого сомнения, например, что Кювье и Лайель были истинными и глубоко религиозными христианами, не будь этого, их столь же мало волновала бы проблема вымерших видов, как мало волнует она нас сегодня. С точки зрения сотворения мира в единичном акте вымершие виды - нонсенс, очевидное свидетельство несовершенства и попустительства Бога, отсутствие заботы всеблагого о собственном творении. Кювье в этой нелегкой для него ситуации остался верен дисциплинарной вечности. Он уменьшил ее глубину до возраста современных видов, но в порядке компенсации заставил Бога творить мир многократно. Верным дисциплинарной вечности остался и его противник, актуалист Лайель: он попросту выбросил проблему вымерших видов из геологии в биологию, чем и вдохновил своего почитателя Дарвина совершить революцию в биологии.
Таких примеров можно бы было привести сколько угодно, в наши дни - это повседневность: в любых ситуациях выбора ученые предпочитают дисциплинарную вечность. И это понятно - без дисциплинарной вечности нет науки, нет измеримости, нет условии для приложения математики, нет кумуляции результатов обычного естественнонаучного типа. Ученые не любят говорить о глубине дисциплинарных вечностей, о том, где они начинаются в прошлом и где кончаются в будущем. Свято веруя в неограниченные возможности математической интерпретации, во всесилие научного метода, которые дают столь прекрасные результаты в физике, химии и других естественных дисциплинах с неограниченной глубиной вечности, ученые в своем модельно-математическом фанатизме сближаются с логико-субстанциональным фанатизмом Гегеля. Вместе с Гегелем они видят в естественно-научных дисциплинах идеал научности и конечную цель познания, слепо копируют высокие образцы глубоководной исследовательской техники на мелях социологии, лингвистики, психологии, где глубина дисциплинарных вечностей, роль инерционных моментов репродукции ничтожна по сравнению с соответствующими параметрами естественных дисциплин. Это и вызывает кризисные явления в современной гносеологии.
В центре современного кризиса две проблемы: природа социальности и глубина дисциплинарной вечности общественных дисциплин.
Проблема природы социальности не нова. Состоит она в следующем:
а) либо мы признаем за социальными институтами, за 'суммами обстоятельств' социальной жизни тот же статус нечеловеческого или 'естественного' установления, что и за вещами окружения и за собственной Человеческой природой, и тогда познавательная позиция по отношению к социальным объектам ничем в принципе не отличается от познавательной позиции в естественнонаучных дисциплинах; человек в этом случае столь же мало ответственен за состав, способ функционирования, свойства, изменения социальных институтов, как и за законы природы или за специфику собственного физиологического устройства;
б) либо мы не признаем этого статуса 'естественности' или 'божественности' за социальностью, выделяем ее структуры, институты, все составляющие 'суммы обстоятельств' общественной жизни, в том числе и проблемы, в особый класс объектов, сотворенных человеком, а именно усилиями предшественников живущего поколения, тогда познавательная позиция по отношению к социальным объектам, не отменяя и не подменяя 'открывающую' позицию ученого - социальность достаточно инерционна, должна быть дополнена позицией активного вмешательства в эти структуры, институты и иные составляющие социальности - позицией очевидно невозможной по отношению к 'естественным' объектам; в этом случае человек ответственен за социальность ровно настолько, насколько к ней приложима такая вторая позиция активного вмешательства.
Марксизм придерживается второго подхода, выступая на два фронта: против идеализма вообще и Гегеля в особенности, приписывающего знаку, понятию невозможную для них роль субъекта исторического процесса, а также и против 'естественного' истолкования общества предшествующим материализмом, который не выходил за рамки социальной, через обстоятельства и воспитание, детерминации человека, оставляя в стороне проблему того, как люди творят обстоятельства, то есть проблему революционной практики. Суть концепции материалистического понимания истории, по Марксу и Энгельсу, состоит в том, что единственным и монопольным субъектом исторического процесса признается живущее поколение людей. При этом живущее поколение выступает в нескольких ролях. Как звено в преемственной эстафете поколений, оно, во-первых, уподоблено предшествующему поколению в процессах воспитания и выступает как наследник созданной предшественниками 'суммы обстоятельств'. Решая собственные проблемы, оно, во-вторых, критически оценивает наследство и ищет путей к его изменению, стихийно или осознанно меняет наличную 'сумму обстоятельств' в соответствии с собственными представлениями о должном. Оно, наконец, в процессе воспитания входящего в жизнь поколения формирует его по собственному образу и подобию, передает ему унаследованную и преобразованную 'сумму обстоятельств', то есть преемственно воспроизводит свой собственный ролевой набор наследника сложившейся формы деятельности, революционного практика и воспитателя.
Такое, понятое по основанию социальной наследственности (преемственности) развитие вскрывает дополнительные функции и источники определения знаковых структур. Если учесть, что социальность не кодируется в генах, что индивид конечен с точки зрения его ментальной и физической 'вместимости', что, наконец, корпус передаваемого от поколения к поколению социально-необходимого знания, в котором закодирована наличная 'сумма обстоятельств', в любом обществе заведомо превышает 'вместимость' отдельного индивида, то концепция материалистического понимания истории вскрывает огромный пласт гносеологической проблематики, который пока, к сожалению, почти не затронут исследованиями.