свидетельствах', в деятельности Чеховых, джойсов, достоевских, шекспиров выявления этой силы, сможем воспроизводить ее, нам не нужны будут информанты-ретрансляторы. Вычислительные или еще какие-то машины без их участия будут писать первоклассные вещи, которые и не снились авторам гамлетов, улиссов и вообще всех тех 'проб пера' стоящей за ними творческой силы, которым мы придаем так много значения. Нетрудно заметить, что это ретрансляционное умонастроение не так уж ново, еще Платон говорил устами Сократа: 'Ведь не от умения они это говорят, а благодаря божественной силе; если бы они благодаря искусству могли хорошо говорить об одном, то могли бы говорить и обо всем прочем; но ради того бог и отнимает у них рассудок и делает их своими слугами, божественными вещателями и пророками, чтобы мы, слушая их, знали, что не они, лишенные рассудка, говорят столь драгоценные слова, а говорит сам бог и через них подает нам свой голос' (Ион, 534 CD).
Во втором, априорном случае преемственность текста и его связность должны рассматриваться 'сотворенными' и 'творимыми' людьми без какой-либо предзаданной им программы. За спиной человека не обнаруживается никаких неподвластных ему и не зависящих от него творческих сил, информант выглядит творцом, а не ретранслятором, субъектом, а не объектом изучения. Что же касается продуктов человеческого творчества - текстов, то это лишь закрепленные и омертвленные в знаке результаты человеческого общения, заведомо лишенные способности к каким-либо проявлениям самодеятельности - к движению, к самоизменению, к развитию. Они могут быть изменены, трансформированы, развиты силами человека-творца, а в речи каждый волей-неволей выступает творцом. Они могут выявлять в таких процессах навязанного извне изменения инерционно-пассивные свойства сопротивления: язык-система и есть 'предзнание' об инерционных свойствах текста. Но и только! Нет и не может быть процедуры логического вывода любого правого предложения из всей совокупности левых: это делается 'не по правилам', требует в одном случае Чехова, в другом - Джойса, в третьем - Достоевского и т.д., причем обязательно с больших букв.
Иными словами, если в первом, апостериорном, случае мы рассматриваем миграцию слов, способность их выходить из связей левых предложений и принимать участие в строительстве правых не только как свойство неопределенной подвижности или чистой миграционности вообще, но и как свойство сохранять в этой подвижности определенность в форме присущей самим словам или устанавливаемой чем-то (или кем-то) в тексте вероятности, то во втором, априорном, случае синтез миграционной способности и определенности в вероятность мы обязаны рассматривать как акт творения, а саму вероятность, конкретность распределения рангов по словарю текста - как вероятность сотворенную, возникающую лишь в момент речи, то есть как результат человеческой способности 'развязывать и связывать', освобождать слова из левых, наличных связей и использовать их как строительный материал для новых связей.
Нам кажется, что, когда Выготский ищет имеющий исторические аналогии переход психологии ребенка с вещной связи на знаковую, он ищет именно этот выход в самостоятельность человеческого творчества, момент срыва, момент перехода предзаданной апостериорной связи 'по природе' в творческую априорную связь 'по установлению'. Он пишет: 'Наблюдения Валлона, Коффки, Пиаже, Делакруа и многих других над нормальным ребенком... показали, что:
1) связь между словом и вещью, 'открываемая' ребенком, не является той символической функциональной связью, которая отличает высокоразвитое речевое мышление и которую путем логического анализа Штерн выделил и отнес на генетически самую раннюю ступень, что слово долгое время является для ребенка скорее атрибутом (Баллон), свойством (Коффка) вещи наряду с ее другими свойствами, чем символом или знаком, что ребенок в эту пору овладевает скорее чисто внешней структурой вещь-слово, чем внутренним отношением знак-значение, и
2) что такого 'открытия', секунду которого можно бы с точностью отметить, не происходит, а происходит, напротив, ряд 'молекулярных' изменений, длительных и сложных, приводящих к этому переломному в развитии речи моменту...
Штерн указал два объективных симптома, которые позволяют судить о наличии этого переломного момента и значение которых в развитии речи трудно преувеличить:
1) возникающие тотчас же по наступлении этого момента так называемые вопросы о названиях и 2) резкое скачкообразное увеличение словаря ребенка' (18, с. 113).
Этот скачок описан с тех пор многими, даже измерен по интенсивности накопления словаря в возрасте 'от 2 до 5'. Как раз здесь, видимо, происходит титаническая работа выламывания и освобождения словаря из текстуальных связей - никто не учит ребенка говорить по словарю, он сам себе делает словарь, сам вытаскивает из текстов язык-систему как сумму априорных и не всегда соответствующих школьной грамматике правил.
Важно отметить и другое, прямо следующее из априорного характера ранговых распределений явление: смысловую текучесть, изменчивость словаря. Об этом писал еще Соссюр, хотя это и забыто соссюрианцами. Пытаясь понять, как в условиях немотивированности лингвистического знака возможно его постоянство (неизменчивость) и вместе с тем подвижность (изменяемость), Соссюр ввел крайне важное для лингвистики представление об инерционном изменении знака: 'Время, обеспечивающее непрерывность знака, оказывает на него и другое действие, кажущееся противоречивым по отношению к первому, а именно: оно с большей или меньшей быстротой подвергает изменению языковые знаки, так что возможно говорить в некотором смысле и о неизменчивости и об изменчивости языкового знака... оба эти факта взаимно обусловлены: знак подвержен изменению, потому что он не прерывается. При всяком изменении преобладающим моментом является устойчивость прежнего материала; неверность прошлому лишь относительная... Каковы бы ни были факторы изменяемости, действуют ли они изолированно или комбинированно, они всегда приводят к сдвигу отношения между означающим и означаемым' (3, с. 338- 339).
У Соссюра, правда, этот инерционный сдвиг отношения в знаке не нагружен функцией, призван лишь объяснить возможность преемственных изменений в языке вообще. Но если все репродуктивно-системные моменты языка приходится понимать под формой априоризма, то инерционно-преемственный сдвиг отношения между означающим и означаемым в знаке приобретает смысл универсального механизма сохранения преемственности через изменение знака. Слова не кирпичи или неизменные кубики, из которых мы складываем то одно, то другое. Тот факт, что в связном тексте мы, в силу запрета на повтор- плагиат, не в состоянии обнаружить двух одинаковых окружений для одной и той же словоформы, как она представлена в словаре текста, должен быть понят, во-первых, инерционно, как преемственность значений слова в данном тексте, на чем держится и преемственность самого текста, а во-вторых, как последовательная преемственность сдвигов значения, преемственность изменений значения, реализуемая в актах речи через изменение окружений.
Инерционный сдвиг отношения в знаке становится в этом случае основным механизмом порождения смысла, который возникает как отклонение от зафиксированного уже в тексте значения, что и создает эффект содержательной 'загрязненности' конкретных систем входа в тексты, о котором мы говорили выше. В речи, всегда ориентированной на тот или иной текст, дело приходится иметь не со словарем вообще, а со словарем данного текста, где слова имеют существенные инерционные довески - следы прежних употреблений. Даже межтекстуальная миграция, позволяющая вводить в данный текст словарь других текстов, использовать сравнения, аналогии, явно связана с этой инерционной составляющей слова, со следом прошлых использований в других текстах.
Это явление порождения и преемственной кумуляции смысла нетрудно обнаружить в любом связном тексте. В нашем тексте 1, например, три последних предложения Чехов связал через 'лес'. Но это не 'лес' из Словаря современного русского литературного языка, а лес чеховский, лес данного текста. Сначала он 'хвойный' и 'громадный', затем, в новом окружении, в него добавлена 'синева'. Далее лес 'громоздится террасами', уходит 'все выше и выше', превращается в 'страшное зеленое чудовище'. Этот чеховский лес и связь преемственности обеспечивает, и сам в этой преемственности меняется, становясь почти 'самовозрастающим логосом' Гераклита с тем, однако, существенным различием, что не сам лес растет, а Чехов его выращивает.
Вот это - Чехов выращивает - и есть, нам кажется, величайшей важности открытие современной лингвистики, которая сделала все, чтобы доказать обратное: пыталась найти в самом тексте нечто, способное взять на себя функции человека-творца, и не обнаружила в тексте ничего, кроме человеческого творения.