запасной ладье перенесу тебя, и в камышах схороню, а как кончится бой, то я к тебе назад живо… И пищаль тебе приволоку в гостинец, знатную пищаль, московскую, – пошутил молодой разбойник, обнажая улыбкой белые зубы.
– Не надо пищаль мне, гостинца не надо!… Людей убивать будут!… Опять убивать! – беспокойно забился и затрепетал, побледневший как плат, Алеша.
– Да ведь вороги это… Не мы их, так они нас… – оправдывался Матвей.
– Все едино кровь… кровь проливать станут… – метался в смертельной тоске и ужасе мальчик.
Встревожился глядя на него и Мещеряк. Чего доброго помрет парнишка, мелькнуло в мыслях молодого разбойника, и он сам был не рад, что поведал больному о предстоящем бое. Но как же было поступить иначе?… Мальчик мог бы услышать пальбу, увидеть битву и тогда бы испугался вдвое.
«Ужели же помрет?» – с тоскою думал Матвей.
Недужный пленник делался ему все дороже и милее с каждой минутой. Его неотразимо влекло к себе печальное личико, синие ясные глаза Алеши. Немало на своем коротком веку погубил душ Мещеряк, чернее черной ночи были помыслы его порой, а этот чистый отрок со своей трогательной, вымученной недугом красотою, точно прирос к его сердцу. И при виде его далеким, позабытым детством и ласками матери повеяло на Матвея… Казалось, воскрес его братишка, покойный Ванюшка, и глядит на него своим детским, чистым взором.
– Слушай, паря, – произнес словно осененный такою мыслью Мещеряк, – пущай я злодей и вор, но с тобою больно сердцем размяк, што твоя баба заправская… Ей Богу!… Полюбился ты мне, паренек, пуще родного… Впервые сердце узнал после давних пор… Бывало, рубит, бьет с плеча Мещеряк, жизнь – копейка, грош, – задаром отдам… А ныне пожить больно охоч я стал… Для тебя ради… Вот и мыслю, перед ночью дело будет, слышь, судно вражье близехонько, поди, – так того, не больно-то охоч, штоб убили… Помолись за меня, паренек… – неожиданно заключил свою речь Матвей, опустив свои черные глаза долу.
Алеша поднял взор на юношу. Смущенное молодое лицо и почти робкие, точно смежавшиеся глаза, сразу расположили его в свою пользу. Точно что ущипнуло его за сердце. И невольная мысль толкнулась в мозгу:
«А може и жизнью своей я обязан юноше этому?» – и, не медля более, Алеша спросил слабым голосом:
– Скажи, Христа ради, не ты ли вызволил меня из петли?
Ниже потупил голову Матвей.
Жаркий стыд прожег его душу.
– Тебя-то вызволил, а ближних твоих не сумел, – казалось, без слов говорило все его смущенное лицо.
Но Алеше не надо было ответа.
Худенькая ручонка больного протянулась к разбойнику.
– Помолюсь за тебя, – произнес он тихо, – и дедушку, и Терентьича покойного попрошу помолиться за тебя… Скажи только, как звать тебя? – еще тише, сквозь набежавшие слезы при одной мысли о погибшем дядьке, спросил князек.
– Матвеем, – произнесли негромко губы Мещеряка.
– Матвеем… Матюшей… – повторил больной, – храни тебя Бог, Матюша… А вот еще… сними с меня гайтан с тельником и себе надень его на грудь, а твой мне передай… Тельник благословенный… дедушка покойный им меня благословил от беды, во имя Бога… – закончил с трудом Алеша.
– Побрататься хочешь? – не веря ушам, весь вспыхнув от радости, произнес Матвей.
– Ты мне жизнь спас, – было ответом.
– Дитятко!… Голубь мой чистый!… Мученик мой! – прошептал Мещеряк, и яркою влагою блеснуло что-то в самой глубине его черных очей. Потом он осторожно раскрыл кафтан на груди Алеши и отстегнул ворот его рубахи.
Осыпанный рубинами и яхонтами тельный крест на золотом гайтане блеснул в полутьме.
– Мое имя узнал ты, а свое не охоч сказывать… – произнес Матвей, осторожно снимая с груди Алеши его крест и надевая свой оловянный тельник через голову малютки. – Как звать тебя, родимый?
– Алексеем звать меня, по отцу Семенычем, а из роду я князей Серебряных-Оболенских, – тихо проронил тот.
– Алеша, стало, будешь, Алеша, братик мой богоданный!… – с тихим умилением начал Матвей и вдруг разом осекся.
Месяц, точно багрово-красный шар, выплыл из-за тучи и осветил огромное, черное судно, плывущее прямо на струги, сбившиеся в кучу посреди реки.
– Са-а-рынь на ки-и-чку! – пронеслось в тот же миг протяжным заунывным звуком с первой ладьи и помчалось вверх по реке.
– На ве-ес-ла! – прогремела новая команда в тишине ночи.
И, точно встрепенувшиеся птицы, быстрыми лебедями заскользили струги по глади вод.
Месяц алым заревом облил Каму. Багрово-красною стала река…
Гребцы с каким-то тихим остервенением налегали на весла. Лодки неслись теперь вперед со стремительной быстротой. Черное судно тоже выдвинулось заметно вперед, приготовляясь, в свою очередь, к отпору. На палубе его замелькали темные силуэты людей.
– Са-а-рынь на ки-и-чку! – еще раз прокатилось над Камой.
Почти одновременно с борта судна грянул выстрел, блеснул огонь, и с грохотом и свистом тяжело плюхнуло свинцовое ядро в воду.
– Ой, тетка, молода больно!… Кашу заварила, сала не поклала, сгорела каша без сала, сама с голодным брюхом осталась! – послышался с очередного струга веселый голос есаула.
Хохот разбойников покрыл его. И тотчас же могучими звуками прозвучал в темноте вопрос Ермака:
– Все ли живы, ребятушки?
– Все живехоньки, атаман! – весело откликнулись с лодок.
Черное судно было теперь всего в десяти саженях от передней лодки.
– Готовься, робя! За честь и свободу славной вольницы казацкой! – снова зычным кликом прорезал тишину сильный голос Ермака. – Вперед!
– Во славу атамана-батьки, Ермака Тимофеича! – хором гаркнула дружина.
И все разом устремилось по золотой глади вод.
Точно стая исполинских чаек окружила вмиг целая фаланга лодок неуклюжее, медленно подвигающееся судно.
– Эй, вы, ночные ратники, сдавайся, што ли, не то в воду, рыбам да к ракам на дно пойдете!… Палить из ручниц, робя! А тамо приставляй лестницы, да с Богом в рукопашный бой! – отчетливо гремело над затихшей рекою.
Быстро вскинулись к плечу пищали, щелкнули курки.
– Стой! Кто в Бога верует, стой, православные! – понеслись испуганные крики с палубы барки.
– Никак сама Ермакова дружина? – прозвучал вместе оттуда же чей-то взволнованный вопрос.
– Верно, приятель. Атамановы люди к тебе в гости идем. Плохо нас угощаешь, Потчуешь только, хозяинька не тароватый, – отвечал есаул Кольцо.
– Голубчики! Не признали! Палить было в вас зачали, – кричал, надрываясь, с палубы судна тот же голос. – А не к кому другому, как к его милости, Ермаку Тимофеичу который день по Каме плывем.
– Ой ли? Больно хитро надумано! Штой-то несуразно будто: до нас плывете, а в нас же из пушчонки своей палить зачали… Небось, не проведешь… Старый волк шкуру овечью надел – овцой прикинулся… Пали в мою голову, робя! – неожиданно заключил свою речь Ермак.
– Пожди, ради Христа, малость, атаман, выслушай… Мы из пушки палили потому, что за других приняли… Мы не вояки-стрельцы, мы люди тихие, купецкие, именитых Строгановых гонцы… К твоей милости, атаман, с грамоткой плыли, – звучало с палубы барки.
– От Строгановых? Из Сольвычегодска, што ли? От пермских гостей? – изумленно спрашивал