Словно солнцем озарился отрок, открылся в нем дар большой и чудесной силы. Многими часами он выстаивал среди избы и, прижимая к остренькому подбородку скрипицу, играл душевное.
— Многое отпущено твоему сироте, мать! — ласково сказал вдове иерей и посоветовал: — В светлый час господь бог одарил его разум, да не зароет он талант впусте…
А вот ныне все отошло. Горько, сумеречно стало на душе Андрейки. Меж тем в допросной свирепствовал князь.
Жигари притихли. Спрос был короткий, за дверью то и дело раздавалось:
— Сто плетей!
— Двести!..
— На каторгу!..
Сидевший позади князя управитель завода склонил голову и просяще прошептал князю:
— Смилуйтесь! Секите, но от каторги упасите, в людишках у нас недостача, ваше сиятельство!..
Ревизор, не поворачивая головы, перебил его резко:
— Сам знаю! Разумей: покой государственный и почитание законов превыше всего!
Допрос все продолжался, а на заводской площади тем временем установили козлы для порки. Из осиротелых изб сбежался народ, выли женки; заводские мужики, потупив мрачные глаза, молчали.
В полдень князь вышел из допросной, его окружили заводские казаки.
Расторопные нарядчики притащили кресло, разостлали багровый ковер. Вяземский опустился в кресло и внимательно оглядел народ. Все затихли.
Два сутулых цепких ката схватили старика артельного, дерзко сорвали кафтан, спустили портки и положили наказуемого животом на козлы. Тощее тело засинело, покрылось пупырышками. Князь взмахнул рукой:
— Секи!..
— Батюшка! — взвыл артельный. — Пошто позоришь мои седины? Тут внуки мои…
Печальнику не дали говорить, каты помочили вицы и стали стегать его… Старик закусил руку, засопел носом. Выпученными глазами он смотрел на дальние горы, но горькая слеза застилала взор. Гремучим морем шумел окрестный ельник, роптал. Только заводские притихли, прислушивались. «Молчит, не стонет. И то сказать, обвыкший!» — думали они.
Жигарь выдюжил, поднялся, сам подтянул портки и накинул на плечи кафтанишко.
Князь Вяземский поманил его пальцем к себе. Шатаясь, старик дошел до ковра и склонил голову.
— Доскажи, любезный, что не успел! — вкрадчиво предложил князь.
— Коли будешь, батюшка, слухать, изволь, — смело отозвался крестьянин. — Посекли меня, ваша светлость, посечешь других, всех переберешь, а от сего худо будет!
— Как ты сказал, холоп? — подскочил князь.
— Коня, батюшка, хоть и бьют, но кормят и в попас пускают, а нам плети да угрозы, а хлебушка нет и роздыха не бывает. Ты по селу да по избам походил бы да к житьишку присмотрелся к нашему, а после судил…
— Так, так, холоп! — отозвался генерал и тихим, елейным голосом обронил катам: — Добавить полета!
— Батюшка! — взмолился старик, но его вновь проворно раздели и повергли на козлы.
И на сей раз наказуемый смолчал, но когда его высекли и вновь облачили, он отошел, пошатнулся и упал. Его подобрали заводские и поволокли в ближнюю избу…
— Очередного! — крикнул князь, и каты послушно взялись за вицы.
Всех сурово и устрашающе наказал генерал. Однако слово старого жигаря добралось и до жестокого княжеского сердца. Проснувшись среди ночи, Вяземский вдруг вспомнил добрый совет приписного: «Ты по селу да по избам походил бы да к житьишку присмотрелся к нашему…»
Утром, обрядившись в легкий кафтан, князь в сопровождении казаков и писца обошел курные заводские избенки, низкие, закопченные, крытые берестой, дерном. Сыро, убого было в них, воздух кислый от мокрой одежонки, развешанной для просушки. По земляному полу табунками елозили голопузые ползунки-детишки.
— Много-то как! — подивился князь.
— Еще поболе того на погост каждогодне волокут! Те, что живут, — отборыши, крепкожильцы, заводские кремешки! — невесело усмехнулся работный на дивование генерала.
На столе лежал хлебушко, а ребята голосили:
— Мамка, дай корочку!
Но баба не сжалилась над ними, берегла каравай.
— Ты что же не кормишь их? — набросился генерал.
— Батюшка, разве им напасешься, ползункам. Хлебушка-то недостаток, — скорбно отозвалась женка. Лицо ее было истощенное, желтая иссохшаяся кожа обтягивала острые скулы.
Князь подошел к столу, отломил корочку и положил в рот. Пожевав, он сморщился и брезгливо выплюнул изо рта серую кашицу.
— Черт знает что!
— Верно, батюшка, какой это хлебушко! — горестно покручинилась баба, и на глаза выкатились слезинки. — В треть только ржаной муки тут, а остальное кора. Толкем, и все тут! Совсем отощали; животишки подвело и старым и малым. Вот оно как!..
Не отозвавшись на жалобу, генерал повернулся и, сердито сопя, поторопился выбраться на свежий воздух.
Попика, не дожидаясь отписки из консистории, публично били батожьем. Артельного старика осудили на каторгу, а прочих отхлестали лозой. Мальца Андрейку Воробышкина уготовили в острог, в город Екатеринбург, но тут из сибирского острожка в Кыштым приплелась вдовица Кондратьевна. В узелке бережно, как образок, она принесла скрипицу и бросилась в ноги Демидову:
— Пожалей ты меня, старую! Уж коли сына в острог, то и меня схорони с ним! Упроси, батюшка, князя.
Опрятная, степенная старушка неожиданно тронула сердце Никиты. Он покосился на узелок и спросил:
— А это что? Приношение мне?
— Бедная я, батюшка, одно и было богатство — сынок. А то — его скрипица. Одарен он господом, ой, как душу трогает сей скрипицей!
«Что ж, испробуем мальца! — подумал Никита. — Коли правда, нам ко двору гож будет!»
По приказу князя Андрейку привели в демидовские хоромы. Санкт-петербургский вельможа сидел в голубой гостиной. Окна и двери были распахнуты настежь, вечерний воздух вливался в горницу, колебал пламя восковых свечей в золоченых шандалах. Прямо из двери виднелся темный пруд, над ним мерцали звезды. Легкий туман нежной пеленой тянулся над сонными водами.
Воробышкин настроил скрипицу и заиграл.
Желчный князь угомонился, насмешливый огонек пегас в его очах: строгое, злое лицо понемногу обмякло, и тихая, благостная грусть озарила его. Закрыв лицо ладошкой, Вяземский сидел не шелохнувшись, вслушивался в нежные звуки. Демидов развалился в кресле, сытый, широкий, изумленно разглядывая парнишку. В углу у порога, как мышка, притихла вдовица. Она во все глаза смотрела на свое родное чадо, и невольно слезы катились из ее блеклых глаз. Боясь перевести дыхание, она уголком платка тихонько утирала их.
— Ваша светлость, — наклонился к генерал-квартирмейстеру Демидов, — помилуйте его и освободите! Отойдет он ко мне, а я пошлю его в иноземщину. Отменный музыкант будет…
Князь улыбнулся, учтиво согласился:
— Пусть будет по-вашему, сударь.
— Слыхала, бабка? — вскричал Демидов. — Беру твоего сынка за чудный дар. Собирайся, голубица.