— Крепежного леса не дали, — отозвались горщики.
«Как некстати все! Как некстати!» — с досадой подумал Никита. Жилы на его блестящем лбу вздулись, шея и щеки стали пунцовыми: он пришел в ярость. Хриплым голосом он прикрикнул на рабочих:
— Зачем на самой дороге положили? Тут не погост!
Работные не шелохнулись, молчали.
Князь Вяземский немедленно приступил к следствию. Писец каждый день принимал жалобы. Жаловались все: литейщики, горщики, жигари, работные женки. Жаловались на горькие обиды: мастерки, подмастерья, приказчики, нарядчики, конторские писчики требовали взяток. Куренные мастера при обмере угля отнимали последние рублики, сбереженные артелью на обратную дорогу, не гнушались и пятаками. Плотинные взимали по гривеннику, «чтоб хворый при работе не был». Без вынуждаемой взятки ни жить, ни работать, ни умирать нельзя было. Пуще всех и усердней всех хапал Селезень. Он обложил приписных поборами: с одного — рыба, с другого — овца, с третьего — четыре воза сена; брал все: солод, масло, конопляное семя, муку, хмель, бахилы, колеса, шерсть, коней…
Князь прошел в избу, где приступил к допросу. Сидел он в кресле, в красном углу, под киотами. На нем надет парадный мундир, пышный напудренный парик, лицо чисто выбрито. Пальцы, зажавшие подлокотники, сверкали перстнями. Серыми пронзительными глазами он пытливо разглядывал допрашиваемых. Большая толпа мужиков, пригнанных из демидовского тюремка, смиренно ожидала в людской избе. Бородатые, потные, с неотмываемой сажей на лице, приписные жигари тихо переговаривались.
Генерал опрашивал по выбору; выкликал писец. Первым допустили артельного старика из Маслянского острожка. Привели его скованного, с дубовой колодкой на шее. Крестьянин от слабости шатался, пытался опуститься на землю. Но заводский стражник закричал на него:
— Не видишь, что ли? Стой! Перед тобой их сиятельство.
Вяземский тихо спросил:
— Сибирский?
— Точно так! — откликнулся тот.
— Пахарь?
По запекшимся губам крестьянина прошла печальная улыбка.
— Какой я ноне пахарь! Был, да весь вышел. В кабалу угодил! — Он пытливо посмотрел на генерала. Вяземский молчал. Крестьянин продолжал с болью: — Выбился из силы. Из-за неуправки брал у Демида хлебушко, одежду, алтыны, все в книжицу писчик заносил, а ноне уж из долгов не выбраться. Чем больше робишь, тем кабальнее…
Тихий голос князя перешел в строгий окрик:
— Но как смел ты поднять руку на ее величество, всемилостивейшую государыню нашу?
— Батюшка-князь, да нешто кто творил такое злодейство? Суди сам, батюшка, невмоготу стало терпеть муку. Положено царями-государями отработать подать на заводах, а что сробили с нами Демидовы?..
Крестьянин держался с достоинством. Каждое слово он выговаривал веско, неторопливо. Князь невольно вслушивался в его речь.
— Где есть предел горести нашей! — вскрикнул крестьянин и повалился на колени. — Князь- батюшка, доведи до царицы-матушки, что сробили с нами! Слышь-ко, полютовал тут Ивашка Селезень как! Бабу Федосью, посельницу нашу, за отказ робить на рыбной тоне вдаровую на него, приказчика, посек, надел ей две колодки и заковал в железо. И даже этого показалось ему мало. Женку повесили вверх ногами и стегали смоляными веревками.
— Не может того быть в российском государстве! — резко оборвал речь мужика Вяземский.
— Истин бог, батюшка. Подниму икону и поклянусь! — истово перекрестился крестьянин; большие натруженные руки его задрожали. — Мы и то понимаем: не может того быть в нашем царстве. А еще, князь-батюшка, за припоздание Луку нашего Ивашка Селезень перед конторой батогами немилосердно сек, а ныне в каземате в кандалах держит…
Генерал-квартирмейстер терпеливо слушал и кивал в такт головой. Он видел, что мужик прав: Демидов заставлял приписных трудиться сверх отработка подати. Мысленно прикидывал князь, сколько же дней приписные отдавали заводчику.
Выходило много, очень много! Каждый приписной должен был заработать четыре рублика восемьдесят четыре копеечки, а плата, положенная за работу приписному еще покойным царем Петром Алексеевичем, была: летом пешему — пятак, конному — гривенник, а зимой гораздо менее. Выходит, крестьянину маяться в заводчине сто двадцать два дня; дорога же в счет не шла. А приходить на завод было назначено три раза в году. Иным доводилось идти обозом на приписной завод за четыреста — пятьсот верст, и выходило — отдавай заводчику до трехсот дней, а остальные денечки, и то непогодливые, осенние, оставались на домашнюю работу крестьянина.
— Батюшка ты наш, ну как тут жить? — взмолился старик. — Оскудели совсем…
— Будет! — хлопнул ладошкой по столу князь. — За свое супротивство воле пресветлой нашей государыни Екатерины Алексеевны, за порушение закона, что есть тягчайший проступок, — сто плетей!
— Батюшка, да пожалей старость! — вскричал старик и упал в ноги, но рогатки не дали согнуть истертую шею. Глаза приписного застлались слезой.
— Прочь! — резким голосом крикнул князь и, указывая перстом на дверь, приказал стражнику: — Увести!
Подталкивая крестьянина в спину, стражник выпроводил его из допросной.
В горницу ввели высокого, жилистого священника в изношенной домотканой рясе и тонкого бледного юнца. Князь посмотрел на писца. Канцелярист оторвался от записи и громко объявил:
— То главные подстрекатели, ваше сиятельство: поп Савва и Андрейка Воробышкин. Рукой сего мальца писаны многие челобитные маслянских мужиков.
— Ага! — качнул головой князь.
Отец Савва и юнец чинно стояли перед столом грозного судьи. Поп держался тихо, смиренно, изредка покашливал, прикрывая рот большой жилистой ладошкой. Он ждал, когда заговорит Вяземский, но тот медлил, исподлобья разглядывая попа.
— Ты что же духовный сан позоришь? По какому праву на молитве поминаешь о здравии блаженной памяти покойного царя Петра Федоровича? — неприязненно спросил князь.
— Ваша светлость, во всей строгости я блюду чин апостольской церкви. О здравии покойного монарха поминал на ектениях, поскольку о манифесте неведомо было.
— Врешь, поп! — вскричал князь. — Все ты знал, все ты ведал! Мужиков к бунту подстрекал. Кто сего мальца учил пашквили на заводчика писать? Ты?
— То не пашквили, а челобитье. Нет сил молчать, что тут только делается! — возвысил голос священник.
— Молчи, поп! — вскочил генерал и заходил по горнице.
— Ваше сиятельство, выслушайте нас! — настаивал священник.
— И слушать не буду! Не быть тебе отныне попом! После снятия сана будешь бит батожьем, как отступник. А мальца в острог. Рано сей вороненок когти кажет. Пиши! — гневно крикнул князь писцу и стал диктовать приговор…
Поп, шатаясь, вышел из допросной. За ним, опустив голову, побрел молчаливый, онемелый от страха Андрейка Воробышкин…
Года два назад в Маслянский острог прибрел безобидный попик отец Савва и поселился у горемычной вдовицы Кондратьевны. Приблудный иерей был вдов, нищ, но с душой, открытой для крестьянских печалей. Прилепился он сердцем к сыну вдовицы — Андрейке Воробышкину. Отроку шел пятнадцатый годок; был он тонок, как былинка, светлоглаз и до всего доходчив. Отец Савва обучил понятливого отрока письму, чтению и счету. Попик сам сладил парнишке скрипицу из ели.