собственные мысли, и слушала вполуха бабкины речи. Подростком она была неутомима, и ей трудно бывало усидеть на месте долгое время. Теперь же все стало иначе. Странная хворь, которая напала на нее после разлуки с Улавом, словно оставила после себя тень, не желавшую исчезнуть: казалось, будто Ингунн вечно в каком-то полусне… Во Фреттастейне она всегда находилась в окружении мальчишек, и прежде всего с ней был Улав. А с мальчишками начинались шумные игры и затеи, которыми она жила, — сама-то она ничего путного придумать не умела. Здесь же, в усадьбе, обитали одни лишь женщины
— две старые госпожи и их служанки да несколько пожилых челядинцев и работников. Они не могли пробудить Ингунн от спячки, в которую она погрузилась, еще когда лежала с онемевшими ногами в кровати и ждала — вот настанет последний час и она, вовсе исчахнув, уйдет из числа живых. Когда Улав исчез, казалось, у нее больше не было сил верить в то, что когда-нибудь он вернется. Слишком много бед обрушилось на нее за короткое время — с тех пор, как отец ее уехал из дому, дабы встретиться с Маттиасом, сыном Харалда, и до того дня, когда Арнвид увез ее в Хамар. Ей чудилось, будто ее подхватил бурный поток, а время, проведенное в Хамаре, было, как омут, куда медленно затягивало ее и Улава, относя их все дальше и дальше друг от друга. В Хамаре все было новым и чужим, да и Улав изменился и тоже вроде бы стал ей чужим. Она понимала — он был прав, что не искал случая встретиться с нею тайком, когда они жили в Хамаре. Но от того, как он вел себя на свидании, которое она сама подстроила в ночь под рождество, ей стало страшно и стыдно. Она чувствовала себя такой униженной и растерянной, что не смела даже думать о нем так, как прежде, забываясь в сладостной, жаркой жажде его любви. Она превратилась тогда словно бы в малого ребенка, которого отругали и высекли взрослые, — сама-то она не могла взять в толк, что поступила дурно…
Но вот он явился к ней в ту последнюю ночь из тьмы и метели, запорошенный снегом, обессиленный и взволнованный, дрожа от усталости и затаенного бешенства… Изгой, человек вне закона, на руках которого еще не остыла кровь сына ее родного дяди! Сама не зная как, она совладала тогда с собой. Но когда он снова ушел, казалось, глубокие воды всего мира сомкнулись над нею.
Первое время, когда она тяжко хворала, Ингунн думала, что и в самом деле понесла, как говорила фру Хиллебьерг. Но время шло, и стало ясно — ребенка у нее не будет; но она была не в силах почувствовать разочарование. Она так истомилась, что для нее было бы непосильной ношей ждать чего-то еще, будь то доброе или злое. Она терпеливо сносила свой тяжкий недуг, когда никто не понимал, чем она хворает, и казалось, надежды на исцеление не было. Когда же она пыталась заглянуть в будущее, оно представлялось ей сплошным колышущимся туманом, похожим на мглу, что заволакивала ей глаза, когда у нее начинала кружиться голова. Тогда она искала прибежища в воспоминаниях обо всем, что было у них с Улавом прошлым летом и осенью. Она закрывала глаза, целовала свою собственную косу, свои руки и плечи, воображая, будто это делает Улав… Но чем сильнее предавалась она мечтам и страстным желаниям, тем неправдоподобней представлялось ей, что некогда все это было наяву. Но она верила: испытания и тяжбы кончатся, их оставят в покое, они наконец соединятся и станут жить в законе. Но она никак не могла себе этого ясно представить — как не могла вообразить райское блаженство, о котором ей толковали священники, хотя тоже верила в него.
Потом она лежала с отнявшимися ногами и уже не ждала, что когда-нибудь опять сможет двигаться. Тем самым порвалась последняя нить, которая еще привязывала ее к будням, и к работе, и к жизни других людей. Она утратила всякую надежду стать законной женой Улава, сына Аудуна, распоряжаться в его усадьбе, рожать ему детей. Вместо этого она предалась мечтам, хотя вовсе и не чаяла, что они когда-нибудь сбудутся. Каждый вечер, как только в горнице гасили свечу, а в очаге догорал огонь, она представляла себе, будто вошел Улав и ложится рядом с нею. Каждое утро, просыпаясь, она представляла себе, будто муж ее уже встал и вышел из горницы. Она лежала, прислушиваясь к звукам занимавшегося дня, доносившимся из этой большой усадьбы, и воображая, будто она — в Хествикене и будто как раз Улав и велел убирать в сарай сено. То были его кони и его сани, и это он распоряжался, кому что надо делать. Когда Стейнар хоть минутку спокойно лежал в постели рядом с ней, она обнимала мальчика тонкой рукою, прижимая его к груди, и про себя называла мальчика — Аудун. И в мечтах он был сыном ее и Улава. Но тут Стейнару хотелось встать и выбежать из горницы, и он барахтался, пытаясь высвободиться из ее объятий. Ингунн уговаривала его остаться, потчевала лакомыми кусочками, припрятанными для него в кровати, сказывала ему сказки и воображала, будто она — мать, которая беседует со своим ребенком.
Когда же она приехала в Берг и фру Магнхильд сняла с ее головы повязку, это было первое, что пробудило ее от мечтаний. Никогда прежде не думала она о том, что опозорила себя, отдавшись Улаву. Во Фреттастейне она и вообще мало думала, она только любила. И лишь когда Улав с Арнвидом столь поспешно собрались в Хамар требовать признания права Улава владеть ею, в ней пробудилось нечто похожее на замешательство. Но когда добрый епископ велел передать ей белое полотно — знак непорочности и повелел ей повязать косы, она успокоилась. Даже если она и согрешила перед дядьями, которым должно было стать ее опекунами после смерти отца, то уж преосвященный Турфинн, видно, снова все уладит. И она станет тогда столь же доброй женой, как и все другие замужние женщины.
Ей было холодно, стыдно и непривычно ходить простоволосой. После того, как она, подобно всем замужним женщинам, полтора года носила головную повязку, ее словно бесстыдно раздели руки насильника, — так обходились с рабынями на невольничьем рынке в стародавние времена. Она старалась не показываться в горнице у фру Магнхильд, когда там бывали чужие. Она не появлялась по своей воле на людях нигде, кроме как в церкви, — там все женщины должны были покрывать голову. Ингунн низко надвигала шлык плаща на лицо, дабы не видно было ни единого волоска. Желая хоть немного искупить то, что ей приходилось теперь одеваться не так, как подобало, она спрятала все драгоценности и носила лишь темные свободного кроя платья безо всяких узоров, а волосы заплетала в две жесткие тугие косы безо всяких лент или же украшений.
Но вот пришла весна. В один прекрасный день залив освободился ото льда, водная гладь лежала открытая и ясная, отражая зеленеющие склоны на обоих берегах. Теперь в Берге было красиво. Ингунн отвела бабушку к освещенной солнцем стене, села рядом с ней и стала шить рубаху Улаву, сыну Аудуна. Улав говорил ей, что Хествикен лежит на берегу фьорда…
Она придумывала себе какие-то пустяковые дела, которыми могла заняться в верхнем жилье стабура, где распоряжалась Оса. Ингунн бывала там каждое утро, перебирала вещи, наводила порядок. Она отодвигала заслон дымовой отдушины и, высунувшись из оконца, глядела вниз.
Вдоль берега на другой стороне залива плыла на веслах лодка, разрезая на длинные полосы отражавшуюся в воде темную, поросшую лесом горную гряду. Ингунн представляла себе, будто в лодке плывут Улав с их сыном. Они плыли к ней. Ингунн отчетливо видела это. Они причалили у мостков, и Аудун помог отцу привязать лодку. Отец стоял уже наверху, на дощатых мостках, а мальчик побежал вниз к лодке, чтобы собрать их пожитки, лежавшие на корме. Последней он взял свою маленькую секиру. Улав протянул мальчику руку и помог подняться к нему на причал — да, теперь мальчик был такой же большой, как Йон, ее младший брат. Вдвоем стали они подниматься по тропке к усадьбе. Отец — впереди, а сын — за ним следом.
У нее была еще маленькая дочка, которую звали Ингебьерг. Она была на туне — шла из кладовки с большим деревянным блюдом, полным лепешек. Вот она отламывает кусочки, крошит их и бросает курам — нет, гусям. Ингунн помнила, что, когда она была еще мала, во Фреттастейне паслись гуси, и в этих тяжелых белых и серо-крапчатых птицах ей чудилось нечто величественное. В Хествикене непременно должны быть гуси…
Тихонько, будто совершая нечто предосудительное, она подкрадывалась к двери и закрывала ее на засов. Потом вытаскивала из сундука головную повязку и надевала ее. Затем поворачивала пояс так, чтобы застежка оказывалась на боку, и подвешивала на пояс все, что могла найти потяжелее,
— ножницы для стрижки овец и несколько ключей. Обряженная таким образом, она садилась на край незастеленной кровати. Сложив руки на коленях, она думала, что же еще надобно сделать до того, как воротятся домой ее муж и дети…
Лишь изредка доходили в Берг вести обо всех примечательных событиях, которые происходили в