что злодею не следует продолжать свой род? И детям, которых он зачал, будучи отторгнутым от бога за свое упрямство, не суждено было продолжить род, на который он навлек несчастье. Один-единственный сын был у негр, и его он никогда не сможет ввести в свой род. А единородная дочь его должна покинуть мир, исчезнуть за монастырскими вратами.
Эйрик… Иногда ему казалось, будто он жалеет мальчика. Нелегко было бы ему вернуть его к той жизни, из которой он когда-то вырвал сына Ингунн, рожденного во грехе. К тому же, порой ему думалось, что он, несмотря ни на что, любит его.
Особенно часто он чувствовал это ночами, когда Эйрик спал рядом с ним, у стены; нет, он никак не сможет снова обречь ребенка на долю, для которой тот был рожден.
А иной раз, когда мальчик озорничал и болтал с челядинцами, смеялся, будто он уже перестал горевать о смерти матери, Улаву казалось, что Эйрик для него — самая тяжкая ноша; этот мальчишка мешал ему пуще всех, не позволял вырваться из того, что разлучало его с миром и покоем, не давая ему искупить свой грех.
Он видел, что все больше отдаляется от решения, которое принял в ночь накануне смерти Ингунн. Но он толком не понимал, уносило ли его к прежнему бессилию, или же он сам пошел на попятную, оттого что у него не хватило смелости, когда пришло время действовать.
Однажды ночью Улав встал и пошел в дом, где спали Лив, служанка, и его дочь. Он еле разбудил девушку.
Она лежала, свернувшись под меховым одеялом, моргая заплывшими жиром поросячьими глазками, испуганно и в то же время с любопытством и ожиданием глядя на хозяина, стоявшего у ее постели со свечою в руке. Под копною всклокоченных белокурых с проседью волос виднелось бледное, изрезанное морщинами лицо, крутой изгиб подбородка казался неровным, расплывчатым из-за густой щетины; под черным плащом на нем было лишь исподнее из домотканины, башмаки надеты на босу ногу.
Улав взглянул на служанку и увидал, что она решила, будто ей сейчас придется разделить судьбу Турхильд, дочери Бьерна. Она подвинулась, чтобы дать ему место. Он засмеялся сухо и коротко.
— Мне приснилась Сесилия. Все ли ладно с нею? Где Сесилия?
Служанка отбросила меховое одеяло, чтобы показать ему ребенка. Девочка спала, положив голову на согнутую руку кормилицы, на раскрасневшееся от жары личико падали светлые шелковистые локоны.
Не говоря ни слова, Улав поставил свечу, нагнулся и взял дочь на руки. Он спрятал ее в складках плаща, задул свечу и вышел вместе с ребенком.
Войдя в горницу, он сбросил плащ на пол, скинул башмаки и лег на постель, прижимая дочь к груди. Малютка продолжала крепко спать.
Вначале он не чувствовал ничего, кроме того, что сон от него так же далек, как обычно. Однако было так приятно лежать, держа в руках это нежное крошечное существо. Мягкие пушистые детские волосы касались его подбородка, от спящей малютки пахло чем-то сладким, свежим, с кислинкою. Она тихонько сопела прямо ему в лицо, и дыхание ее было теплым и влажным. Тельце у нее было здоровое и сильное, кожа нежная, как шелк, она упиралась отцу в живот круглыми коленками. Улаву так же сильно хотелось заставить себя полюбить свое дитя, как скупой жаждет достать свое сокровище и любоваться им.
Но понемногу малышка распарила его, словно грелка. Тепло, исходившее от спящего младенца, разморило его, приглушило тревожную, ноющую боль, стучавшую молотком у него в сердце, он словно оттаял, кровь горячим потоком потекла по его телу, волнение сменилось приятной мягкой усталостью. Он почувствовал, как сон медленно приближается к нему, благословенный сон, которому он теперь узнал истинную цену. Уткнувшись подбородком в мягкие локоны Сесилии, он скользнул на дно глубокого сна.
Его разбудили дикие, яростные вопли. Малышка, сидя у него на груди, орала во всю мочь и терла маленькими кулачками глаза. Эйрик, до того лежавший у стены, сидел удивленный на кровати. Потом он прилег к отцу на грудь и стал гукать маленькой сестренке, чтобы успокоить ее.
Улав не знал, который был час: очажный заслон в потолке он задвинул, маленькая лампа из тюленьего жира еще горела — значит, время было еще раннее.
Когда отец взял малютку на руки, она еще сильнее разбушевалась — пронзительно закричала и принялась молотить своими маленькими круглыми кулачками по чему попало. Потом она изловчилась, кинулась на отца и хотела было укусить его, да за худую щеку отца ей было никак не ухватиться зубами. Эйрик так и зашелся от смеха.
Тут она ухватила двумя ноготками морщинистые веки Улава, оттягивала их, щипала, крутила; ей это так понравилось, что она даже успокоилась и перестала кричать, стараясь мучить отца изо всех силенок. Вдруг она стала беспомощно озираться вокруг.
— Лив… Где Лив? — снова жалобно завыла она и приказала грозно: — Ням-ням!
Эйрик сказал, что она просит есть. Улав встал с постели, пошел в камору и принес толстый ломоть самого лучшего сыру, лепешку и чашку полузамерзшего молока.
Покуда Улав разжигал огонь в очаге и подогревал молоко, Сесилия сидела выпрямившись, сердито тараща кошачьи глазенки на чужого дядю, и бросала в него кусочки лепешки. Сыр она сгрызла весь, одну корочку оставила. Сказала: «Ням-ням!» — и швырнула последнюю сырную крошку на пол.
Улав принес ей еще еды. Она съела все, что ей дали, а когда больше ничего не осталось, снова заревела и стала звать Лив.
Молоко нагрелось, и Улав протянул ей чашку. Она выпила все до последней капли и не желала отдавать чашку, а молотила ею по краю кровати. Чашка была красивая, тонкая, высверленная из древесного корня. Улав отнял ее у девочки. Тогда Сесилия ухватила его волосы обеими руками и стала драть их, потом вцепилась ему в лицо и маленькими острыми ноготками процарапала по щекам отца глубокие бороздки, изодрала его как только могла. Эйрик кувыркался на кровати и покатывался со смеху. Он лучше, чем отец, знал свою сестренку и мог бы рассказать, что Сесилия была злая, как чертенок.
— Батюшка, она до крови тебя изодрала!
Улав опять принес ей еды — все, что мог найти повкуснее, — но Сесилия уже наелась и отталкивала от себя все лакомства. Да уж, монашки из его дочки, видно, никак не выйдет.
Под конец пришлось ему отдать Эйрику разъяренную девчонку, чтобы тот отнес ее назад к кормилице.
Однажды ночью Улав проснулся, вокруг был кромешный мрак — лампа из тюленьего жира погасла. В первый раз после смерти Ингунн он заснул и спал глубоко и спокойно. Он как-то странно обмяк и ослабел от благодарности за то, что почувствовал себя рожденным заново, поднявшимся после тяжелой болезни. Так отрадно было проснуться отдохнувшим.
Он снова опустил веки: темнота была столь густая, что, казалось, давила ему в глаза. Он припоминал, что видел какой-то сон, и попытался собрать обломки этого сна. Ему снилась Ингунн и свет солнца, отблеск его и сейчас еще хранился в нем. Они стояли вдвоем в долине меж каменистых холмов, к северу от домов во Фреттастейне, где течет ручей. Голая земля была покрыта пожухлой, примятой прошлогодней травой, но на дне долины по берегам ручья росли кое-где молодые красно-коричневые и темно-зеленые шелковистые побеги, пробивавшиеся сквозь мертвую траву. Они стояли внизу под белой скалою, вода обрушивалась с нее маленьким водопадом, а после завихрялась и журчала в темной заводи, где кружились маленькие кораблики из древесной коры. А они все стояли и смотрели на них. На ней было старое красное платьице. И были они еще детьми.
Все время снились ему Ингунн и их ручей. Вот они стоят рядом под большою сосной посреди откоса, заваленного камнями; глубоко внизу по дну тесного ущелья бежит ручей, узкое ложе его усеяно валунами; земля вокруг них так густо поросла папоротником, волкобоем, молочаем и малинником, что не видно, куда ступить, чтоб под ногою не сыпались камни. Ей страшно, она протягивает к нему руки и тоненько стонет, а у него как-то скверно и тяжко на душе. Над головою у них видна узкая полоска неба над ущельем, ее закрывают грозовые облака, вот-вот ударит гром.
А они стоят на берегу, там, где река впадает в Мьесен. Узкая, изогнутая прибрежная полоса до подножия горы усыпана темно-серыми острыми камнями. Свинцовый фьорд мрачен, по нему ходят белопенные волны. Они с Ингунн идут вдоль берега, им нужно раздобыть лодку и уехать прочь.