— Почему ты так думаешь, Голубка?
— Ты не приходил ко мне уже несколько недель.
— Я был очень занят, Голубка, готовил дом к приезду своего друга.
— Значит, ты любишь меня, даже когда не приходишь ко мне?
— Даже когда не прихожу.
Она ущипнула Винсента за его маленькие, круглые уши и поцеловала их оба, одно за другим.
— Чтобы доказать свою любовь, Фу-Ру, отдай мне твои смешные маленькие уши. Ты ведь обещал!
— Если ты можешь оторвать их, они твои.
— О, Фу-Ру, если бы они были у тебя пришиты, как у моей куклы.
Из гостиной донесся шум, там кто-то завизжал — это был не то смех, не то крик боли. Винсент столкнул Рашель с колен и кинулся через зал в гостиную.
Гоген, скорчившись, сидел на полу и весь дрожал, по лицу его текли слезы. Луи, с лампой в руках, смотрел на него, совершенно ошарашенный. Винсент нагнулся и потряс Гогена за плечи.
— Поль, Поль, что с тобой?
Гоген пытался что-то сказать, но не мог.
— Винсент, — через минуту заговорил он, задыхаясь. — Винсент, наконец-то мы… отомщены… глянь… на стене… две картины… Луи купил их у Гупиля… для гостиной своего борделя. И только подумай, обе —
Гоген вскочил и бросился к двери.
— Обожди минутку! — крикнул Винсент, устремляясь за ним. — Куда ты?
— На почту. Я должен сейчас же сообщить об этом по телеграфу в клуб «Батиньоль».
Лето было в разгаре, ужасающе знойное, ослепительное. В окрестностях Арля пылали неистовые краски. Зеленые и синие, желтые и красные, они были так резки и напряженны, что ломило в глазах. К чему бы ни прикасалось солнце, его лучи прожигали все насквозь. Долина Роны словно колыхалась в набегающих зыбких волнах зноя. Солнце безжалостно обрушивалось на двух художников, палило и истязало их, лишая человеческого облика и отнимая последние силы. Мистраль сек их тела, выматывая душу, рвал голову с плеч, так что, казалось, он вот-вот разнесет их на куски. И все же каждое утро с рассветом они выходили из дому и работали до тех пор, пока нестерпимая синева дня не сгущалась в нестерпимую синеву ночи. Между Винсентом и Гогеном назревала решительная схватка: один из них был подобен грозному вулкану, а другой лаве, клокочущей под земной корой. По ночам, когда они бывали слишком измучены, чтобы спать, и слишком взвинчены, чтобы сидеть спокойно, все свое внимание они сосредоточивали друг на друге. Денег у них оставалось мало. Развлечься было совершенно нечем. Они давали выход своим чувствам, постоянно задирая друг друга. Гоген не упускал случая взбесить Винсента, а когда Винсент доходил до белого каления, бросал ему в лицо: «Мой командир, да ты, я вижу, голова!»
— Не удивительно, Винсент, что ты не можешь писать. Посмотри, какой беспорядок у тебя в мастерской. Посмотри, какой хаос у тебя в ящике для красок. Господи боже, если бы твои голландские мозги не были так забиты этими Доде и Монтичелли, может быть, ты взялся бы за ум и навел хоть какой-нибудь порядок в своей жизни.
— Это тебя не касается, Гоген. Здесь моя мастерская. Наводи порядок у себя, если хочешь.
— Раз уж мы заговорили об этом, я тебе скажу, что в голове у тебя такая же каша, как и в твоем ящике. Ты восхищаешься последним пачкуном, рисующим почтовые марки, и тебе никак невдомек, что Дега…
— Дега! Разве он написал хоть одну вещь, которую можно было бы поставить рядом с картинами Милле?
— Милле! Этот сентиментальный болван, этот…
Слыша, как Гоген поносит Милле, Винсент доходил до исступления: Милле он считал своим учителем и духовным отцом. Он бросался на Гогена и бегал за ним из комнаты в комнату. Гоген отступал. Дом был невелик. Винсент кричал, брызгал слюной, размахивая кулаками перед внушительной физиономией Гогена. В глухой час душной южной ночи между ними разыгрывались жестокие ссоры.
Они оба работали как черти, высекая из своих сердец и из природы искру созидания. День за днем сражались они со своими огненно-яркими, полыхающими палитрами, и ночь за ночью — друг с другом. В те вечера, когда не вспыхивали злобные перебранки, их дружеские споры приобретали такой накал, что после них было невозможно заснуть. Пришли деньги от Тео. Они тут же потратили их на табак и абсент. Стояла такая жара, что о еде не хотелось и думать. Им казалось, что абсент успокоит их нервы. На деле он их только расстроил еще больше.
Подул отвратительный, свирепый мистраль. Он приковал Винсента и Гогена к дому. Гогену не работалось. Он коротал время, издеваясь над Винсентом и вызывая в нем постоянное негодование. Никогда еще он не видывал, чтобы человек приходил в такое бешенство, споря об отвлеченных вещах. Для Гогена препирательства с Винсентом были единственным развлечением. И он без зазрения совести пользовался всяким случаем, чтобы вывести его из себя.
— Если бы ты так не горячился, Винсент, тебе же было бы лучше, — сказал он на шестой день мистраля. Он уже довел своего друга до такого состояния, что по сравнению с бурей, бушевавшей в их доме, мистраль казался легким ветерком.
— Погляди-ка лучше на себя, Гоген.
— А знаешь, Винсент, те люди, которые часто бывали в моем обществе и имели обыкновение со мной спорить, — все они как один сошли с ума.
— Это что же, угроза?
— Нет, просто предостережение.
— Можешь оставить свои предостережения при себе.
— Хорошо, в таком случае не пеняй, если что стрясется.
— Ох, Поль, Поль, хватит нам ссориться. Я знаю, что ты талантливее, чем я. Знаю, что ты многому можешь меня научить. Но я не хочу, чтобы ты презирал меня, — слышишь? Я работал как каторжный девять долгих лет, и, клянусь богом, у меня есть что сказать этими проклятыми красками! Разве не так? Ну ответь же, Гоген!
—
Мистраль мало-помалу утих. Арлезианцы осмелились снова выйти на улицу. Вновь пылало сумасшедшее солнце. В воздухе было что-то лихорадочное, неудержимо тревожное. У полиции прибавилось работы — всюду начались насилия и дерзкие преступления. В глазах прохожих таилось беспокойство. Никто не смеялся. Никто не разговаривал. Черепичные крыши плавились под солнцем. На площади Ламартина возникали драки, сверкали ножи. Назревала катастрофа. Арль задыхался, выносить такое напряжение он был больше не в силах. Казалось, долина Роны вот-вот взлетит на воздух, брызнув миллионом осколков.
Винсент вспомнил слова парижского журналиста.
«Что же будет? — спрашивал он себя. — Землетрясение или революция?»
Вопреки всему, он по-прежнему работал в поле без шляпы. Ему нужен был этот белый ослепительный зной, чтобы растопить ужасающие страсти, обуревавшие его душу. Мозг его был словно жаркий тигель, выплавлявший одно докрасна раскаленное полотно за другим.
С каждой новой картиной он все острее чувствовал, что девять лет труда во всю силу сказались только теперь, в эти тяжелые недели, сделав его на короткий срок могучим и совершенным живописцем. Он теперь далеко превзошел то, что создал в прошлое лето. Никогда уж потом не написать ему полотен, столь полно выражающих существо природы и его самого!
Он работал с четырех утра до позднего вечера, пока сумерки не скрадывали пейзаж. Он писал две, а порой и три картины в день. Каждое полотно, которое он создавал единым судорожным порывом, отнимало у него целый год жизни. Продолжительность его существования на земле не интересовала Винсента, для него важно было лишь то, как он распорядится отпущенными ему днями. Время для него измерялось лишь полотнами, которые выходили из-под его кисти, а не шелестом отрываемых листков календаря.
Он понимал, что его искусство достигло наивысшего расцвета, что наступил зенит его жизни, его