— А в ответ раздавались выстрелы из револьвера?
— Я знавал одного парня, который спас свою шкуру только тем, что бросил в толпу черномазых динамитную шашку. Вы уже поели? Послушайте меня, поешьте перед отъездом. Подумайте еще раз.
— И не уезжайте? — рассмеялся Тимар, — Спасибо, старина. А вы все еще здесь?
Эти слова были обращены к коммивояжеру. Тот готовился к отъезду и хотел поговорить с Константинеско.
— Нет поручений наверх?
«Наверх» — означало в верховье реки, где еще непроходимее были лесные дебри.
— Кстати, я увижу молодца, которого вы должны были заменить. Помните, того, что обещал влепить вам пулю?
Несколько минут спустя трое белых сошлись на берегу возле бревна окуме. Двое негров столкнули на воду лодку коммивояжера, и она, описав полукруг, с трудом пошла против быстрого течения.
Дюжина туземцев ожидала перед пирогой, куда они сложили кучу бананов, бутылки пальмового масла и маниок. Воздух был раскален. Каждое дуновение бриза обдавало жгучей волной. Константинеско глядел в глаза Тимара, словно говоря: «Еще не поздно!»
Тимар закурил и протянул пачку греку.
— Спасибо, не курю.
— Напрасно.
Ненужные слова, которые произносили, чтобы заполнить паузу. Тимар обвел взглядом ведущий к дому откос, новехонькие хижины туземцев с крышами, покрытыми банановыми листьями, окно наверху против сырного дерева, то окно, откуда он ночью смотрел на лес.
— В путь!
— внезапно скомандовал он.
Гребцы, которые разместились в пироге, кроме загребного, ожидавшего белого, чтобы помочь ему сесть, поняли приказ Тимара. Константинеско явно колебался и наконец сказал:
— Извините меня, но… Вы ведь не причините ей зла? Не усложните дела? Это чудесная женщина!
Тимар сурово поглядел на грека и чуть было не возразил ему. Но нет, к чему? Он сел, насупившись, на дно пироги, и дюжина одновременно поднятых в воздух весел-гребков погрузилась в воду.
Дом быстро скрылся из виду. Еще алела кирпичная крыша, затем все исчезло, кроме верхушки сырного дерева, которая возвышалась над лесом. Ночью Тимар смотрел на его треугольный молочно-белый ствол, лежа рядом с Аделью; сдерживая дыхание, она притворялась спящей. Он упорствовал и ничего ей не говорил.
А быть может, достаточно было сказать одно слово или пошевелить рукой? Позднее Адель украдкой дотронулась до него, но он притворился, будто ничего не чувствует.
Теперь ему хотелось плакать — от презрения, желания, отчаяния, а больше всего — от потребности в ее присутствии.
Они плыли по одной реке, примерно на расстоянии тридцати километров друг от друга. Она сидела с негром в моторной лодке, он — скорчился на дне неустойчивой пироги. Двенадцать весел сразу поднимались из воды, рассыпая сверкающие на солнце жемчужные капли, на мгновение, прежде чем опуститься, они повисали в воздухе, в то время как из горла гребцов вырывалась грустная, похожая на жалобу, с глухим и завораживающим ритмом, песня.
Глава десятая
Негр с гнилыми зубами протараторил десятка три слов. В ту минуту, когда весла были подняты, запевала внезапно умолк и пирога словно застыла на месте.
Тогда дюжина голосов ответила ему громким монотонным, протяжным речитативом, а весла в это время дважды погружались в воду.
И снова низенький человек стал выкрикивать фальцетом слова.
Ритм песни точно совпадал с двумя взмахами весел.
После одинаковой паузы с одинаковой яростной силой звучал хоровой припев.
Припев этот повторялся, быть может, уже в пятисотый раз. Тимар, вытянув шею, зажмурив глаза, ждал минуты, когда солист вновь протяжно запричитает и можно будет разобрать хотя бы отдельные слова. В итоге он установил, что без малого час негр повторял почти один и тот же текст. Маленький человек произносил слова с безразличным видом, но на лицах его товарищей выражение менялось в зависимости от куплетов.
Негры смеялись, удивлялись или грустили.
И каждый раз в тот миг, когда двенадцать резных весел повисали в воздухе, мощно звенело двенадцать голосов.
Тимар был поражен, внезапно осознав, чем занят.
Он поймал себя на том, что наблюдает за чернокожими с доброжелательным любопытством и что сейчас он совершенно спокоен. Это огорчило его, словно измена кому-то — самому себе или драме, которую переживал.
Река непрерывно менялась — она то текла спокойно, то неслась стремительным потоком. Иногда, несмотря на усилия людей, пирогу поворачивало поперек реки. Каждый взмах весел сопровождался сильным толчком, и пирога вздрагивала от носа до кормы. Вначале Тимару было от этого не по себе, но вскоре он свыкся с тряской.
Незаметно для себя он перестал рассматривать туземцев, одного за другим. Большинство из них носили набедренные повязки, но трое были совершенно нагие.
Негры в свою очередь смотрели на белого, сидящего напротив. Они разглядывали его, продолжая петь, смеясь, когда куплет смешил их, иногда с воинственным видом размахивая веслами.
Тимар спрашивал себя, осуждают ли они его, создалось ли о нем представление, отличное от их привычного представления о белых. Он сам, например, впервые смотрел на негров не с простым любопытством, вызванным живописностью их облика, — татуировкой, вернее, замысловатыми узорами на коже, серебряными кольцами, которые иные носили в ушах, глиняными трубками, заткнутыми у многих в курчавые волосы.
Он смотрел на них как на разумных людей, пытаясь понять их жизнь, и это казалось ему очень простым.
Эта жизнь зависела от всегда одинакового леса, пирог, потока, который нес их, как на протяжении долгих веков нес к морю такие же пироги.
Все они были значительно понятнее, чем хотя бы носящие одежду негры Либревиля, бои, подобные Тома.
На фотографии зрелище получилось бы весьма живописным, и Тимар представил себе возгласы сестры и ее приятельниц, снисходительные усмешки друзей. Снимок мог бы служить классическим изображением колониальной жизни: пирога, Тимар, сидящий на носу в белом костюме, с пробковым шлемом на голове. Ничего ему не сказав, негры соорудили над ним навес из банановых листьев, что придавало Тимару если не величественный, то, во всяком случае, внушительный вид. А по всей длине пироги один за другим разместились голые и полуголые гребцы.
Впрочем, картина даже не была особенно живописной, а просто очень естественной, успокоительной. Тимар перестал думать о себе и думать вообще. Он запоминал образы, ощущения, запахи, звуки, несмотря на то, что жара приводила его в оцепенение, а яркий свет вынуждал прикрывать глаза.
В сущности, все эти чернокожие походили на добрых малых, слегка наивных. Проплывая мимо деревни или одинокой хижины, они издавали пронзительные крики.