Я тотчас же согласился, что это Маяковский. Он прошагал мимо нас, этот человек, весь в желтом мутном свете тумана, – прошагал мимо фонаря, когда показалось, что у него не две, а с десяток ног, как всегда это кажется в тумане.
Я не был убежден, что это Маяковский, также не был убежден в этом и Катаев, но мы в дальнейшем все больше укреплялись в той уверенности, что, конечно же, это был Маяковский. Мы рассказывали знакомым, как встретили на Рождественском бульваре Маяковского, как он шел сквозь туман и как от тумана казалось, что его ноги мелькают, как спицы велосипеда… Вот как хотелось нам быть в общении с этой фигурой, вот каков был общий интерес к этой фигуре!
Я все хочу вспомнить, когда же впервые остановилось мое внимание на этом имени… Нет, не тогда, когда в Одессу приехали футуристы! Я в ту эпоху еще не поэт, я еще живу интересами спорта, только начинающегося в нашей стране футбола. О, это было далеко от литературы – эти игры на зеленой спортивной площадке с узкими флажками на четырех ее углах, – не то что далеко, а даже враждебно! Мы были спортсменами, бегунами, прыгали с шестом, играли с шестом – какая там литература! Правда, я перевел тогда вступление к «Метаморфозам» Овидия и получил за это «пять» по латыни… Но я еще глух к тому чуду, которое происходит рядом со мной, – к рождению метафоры Маяковского. Я еще не слышу, что сердце похоже на церковку и что можно пытаться выскочить из самого себя, опираясь о ребра.
Очевидно, большому поэту мало быть только поэтом. Пушкин, вспомним, тоскует оттого, что декабристы хоть и заучивают его стихи, но не посвящают его в свои планы; автор «Божественной комедии» населяет ад своими политическими врагами; лорд Байрон помогает греческим повстанцам в их борьбе против турок.
Так же и Маяковский: и его не устраивало быть только поэтом. Он стал на путь агитации, родственный путь политического трибуна. Вспомним: сперва это юноша в бархатной нерусской блузе, это художник с уклоном в левое искусство, пишущий стихи, явно внушенные французской живописью, – да просто с упоминанием ее мастеров:
И вспомним также, что в то же время – это юноша, задумавшийся о революции, это юноша в тюрьме, снятый на полицейских карточках в профиль и фас.
Предполагалась некогда экранизация «Отцов и детей». Ставить должен был В. Э. Мейерхольд. Я спросил его, кого он собирается пригласить на роль Базарова. Он ответил:
– Маяковского.
Я видел фильмы раннего кино, в которых играет Маяковский. Это, собственно, не фильмы – сохранилось только несколько отрывков. Странно воспринимать их: трепещущие, бледные, как растекающаяся вода, почти отсутствующие изображения. И на них лицо молодого Маяковского – грустное, страстное, вызывающее бесконечную жалость, лицо сильного и страждущего человека.
Впервые я увидел Маяковского в Харькове, во время выступления его в театре с чтением недавно написанной им поэмы «150 000 000». Мы с Валентином Катаевым сидели в ложе и с неистовым любопытством ждали выхода на сцену того, чье выступление только что возвестил председатель. На сцене не было ничего, кроме столика, за которым сидел президиум – по всей вероятности, люди из городского комитета партии, из редакций, из руководства комсомола. Пустая огромная сцена, в глубине ее голые стены с какими-то балконами…
Не только я и Катаев – два молодых поэта – охвачены волнением. Назад мы не оглядываемся, так что не можем определить, что переживает весь театр, но те, что сидят за столиком, – люди бывалые, да еще и настроенные, как это чувствуется, скептически, – вперились, видим мы, глазами туда, в тайну кулис.
Я был уверен, что выйдет человек театрального вида, рыжеволосый, почти буффон… Такое представление о Маяковском могло все же возникнуть у нас: ведь мы-то знали и о желтой кофте, и о литературных скандалах в прошлом!
Совсем иной человек появился из-за кулис!
Безусловно, он поразил тем, что оказался очень рослым, поразил тем, что из-под чела его смотрели необыкновенной силы и красоты глаза… Но это вышел, в общем, обычного советского вида, несколько усталый человек, в полушубке с барашковым воротником и в барашковой же, чуть сдвинутой назад шапке. Тотчас же стало понятным, что этот человек хоть и знаменитый поэт, но вышел сейчас не пожинать лавры, а работать.
Позже я увижу Маяковского во время его выступления в Москве в Политехническом музее – и тогда образ именно работающего человека еще усилится: он будет снимать на эстраде пиджак и засучивать рукава.
Необходимо, чтобы читатель понял характер славы Маяковского. И теперь есть у нас известные писатели, известные артисты, известные деятели в разных областях. Но слава Маяковского была именно легендарной. Что я подразумеваю под этим определением? То и дело вспоминают о человеке, наперебой с другими хотят сказать и свое… Причем даже не о деятельности его – о нем самом!
– Я вчера видел Маяковского, и он…
– А знаете, Маяковский…
– Маяковский, говорят…
Вот что такое легендарная слава. Она была и у Есенина. По всей вероятности, если основываться на свидетельствах современников, легендарным в такой же степени был Шаляпин. И уж, безусловно, вся страна, да и весь мир смотрели вслед Максиму Горькому…
Эта легендарность присуща самой личности. Может быть, она рождается от наружности? Скорее всего, рождается она в том случае, если в прошлом героя совершалось нечто поражающее умы. Горький пресекал эту славу («Что я вам – балерина?»)… Что ж, и никто из тех, кого я назвал, не заботился о ней специально, она сама шла за ними. Кстати, и Маяковский никогда не кривлялся, не позировал. Я помню, как однажды, увидев чье-то восторженно уставившееся на него лицо, сказал хоть и с юмором, но все же раздраженно:
– Смотрит на меня и что-то шепчет.
Появление его фигуры, на каком пороге она ни появилась бы, было сенсационным, несло радость, вызывало жгучий интерес, как раскрытие занавеса в каком-то удивительном театре. Фигура – высотой до верхнего косяка двери, в шляпе, с тростью.
Я был молод в дни, когда познакомился с Маяковским, однако любое любовное свидание я мог забыть, не пойти на него, если знал, что час этот проведу с Маяковским.
Общение с ним чрезвычайно льстило самолюбию.
По всей вероятности, он знал об этом, но своим влиянием на людей – вернее, той силой впечатления, которое он производил на них, – он распоряжался с огромной тонкостью, осторожно, деликатно, всегда держа наготове юмор, чтобы в случае чего тотчас же, во имя хорошего самочувствия партнера снизить именно себя. Это был, как все выдающиеся личности, добрый человек.
Он с удовольствием, когда к этому представлялся повод, говорил о своей матери.
Помню, какая-то группа стоит на перекрестке. Жаркий день, блестит рядом солнце на поверхности автомобиля. Это автомобиль Маяковского – малолитражный «Шевроле».
– Куда, Владимир Владимирович? – спрашиваю я.
– К маме, – отвечает он охотно, с удовольствием.
Автомобиль он купил, кажется, в Америке. Это было в ту эпоху необычно – иметь собственный автомобиль; и то, что у Маяковского он был, было темой разговоров в наших кругах. В том, что он приобрел автомобиль, сказалась его любовь к современному, к индустриальному, к технике, к журнализму, выражавшаяся также и в том, что из карманов у него торчали автоматические ручки, что ходил он на толстых, каких-то ультрасовременных подошвах, что написал он «Бруклинский мост».
Вот мы идем с ним по Пименовскому переулку, помню, вдоль ограды, за которой сад. Я иду вдоль ограды, он – внешней стороной тротуара, как обычно предпочитают ходить люди большого роста, чтобы свободней себя чувствовать.
Я при всех обстоятельствах, в каждом обществе неиссякаемо ощущаю интерес к нему, почтительность, постоянное удивление. У него трость в руке. Он не столько ударяет ею по земле, сколько размахивает в воздухе. Чтобы увидеть его лицо, мне надо довольно долго карабкаться взглядом по жилету, по пуговицам сорочки, по узлу галстука… Впрочем, можно и сразу взлететь.
– Владимир Владимирович, – спрашиваю я, – что вы сейчас пишете?
– Комедию с убийством.
Я воспринимаю этот ответ в том смысле, что пишется комедия, в которой происходит, между прочим, и убийство… Оказывается, что это еще и название комедии!
Я почти восклицаю:
– Браво!
– Там приглашают в гости по принципу «кого не будет», – говорит он.
– Как это?
– Приходите: Ивановых не будет… Приходите: Михаила Петровича не будет… Любочки тоже не будет… Приходите…
Маяковский пил мало, главным образом вино того сорта, которое теперь называется «Советским шампанским», а в те годы называлось шампанским «Абрау-Дюрсо».
Когда я однажды крикнул официанту: «Шампанского!» – Маяковский сказал: «Ну, ну, что это вы! Просто скажите „Абрау“!»
Хотя пил мало, но я слышал от него, что любит быть подвыпивши, под хмельком. Однако это никак не был пьющий человек. Помню вазы с крюшоном. Вот крюшон действительно пользовался его любовью, но это сладкая штука, скорее прохладительная, чем алкогольная, с апельсиновыми корками, с яблоками, как в компоте.
Иногда он появлялся на веранде ресторана «Дома Герцена», летом, когда посетители сидели за столиками здесь, у перил с цветочными ящиками, среди листьев, зеленых усиков, щепочек, поддерживающих цветы, среди самих цветов, желтых и красных, – по всей вероятности, это была герань…
Все уже издали видели его фигуру в воротах, в конце сада. Когда он появлялся на веранде, все шепталось, переглядывалось и, как всегда перед началом зрелища, откидывалось к спинкам стульев. Некоторые, знакомые, здоровались. Он замедлял ход, ища взглядом незанятый столик. Все смотрели на его пиджак – синий, на его штаны – серые, на его трость – в руке, на его лицо – длинное – и в его глаза – невыносимые!
Однажды он сел за столиком неподалеку от меня и, читая «Вечерку», вдруг кинул в мою сторону:
– Олеша пишет роман «Ницше»!
Это он прочел заметку в отделе литературной хроники. Нет, знаю я, там напечатано не про роман «Ницше», – а про роман «Нищий»…
– «Нищий», Владимир Владимирович, – поправляю я, чувствуя, как мне радостно, что он общается со мной. – Роман «Нищий».
– Это все равно, – гениально отвечает он мне.