– Разве не удивительно, – спокойно заметил судетец, – как быстро растет борода у мертвецов. Ты только посмотри. – Он ногой перевернул труп. В рубашке мертвеца зияло семь-восемь отверстий, вокруг которых запеклась кровь – Небось вчера побрился, как раз перед тем, как его пристрелили. Посмотри на него. У него борода, которую, будь он жив, пришлось бы отращивать неделю.
– А вот гляньте на этого, – засмеялся другой солдат. Он расчищал здание, в которое попал тяжелый минометный снаряд. У русского солдата, которого он с собой притащил, не было головы.
– Ты лучше пойди да сам побрейся, а то, когда завтра настанет твоя очередь, тебя никто и не узнает. От твоих глупостей тошно становится. Можно подумать, ты такое впервые увидел. – Ветеран присел на кучу обломков и открыл котелок.
Мы обнаружили подвал, из которого вышел отличный оборонительный пункт, и втащили туда оба наших пулемета. Мы прорыли вентиляционное отверстие, которое засыпало, когда дом обрушился, и даже расширили его. На несколько минут прервали работу и смотрели на пролетающий немецкий самолет. Где-то неподалеку на иванов посыпался целый дождь бомб.
Гальс пробил в каменной стене дыру, соображая, как лучше устроить бойницы. Линдберг, который тоже участвовал в сооружении убежища, радовался до безумия. Все, что работало в нашу пользу, приводило его в жуткий восторг. А он только плакал от страха и мочился в штаны. Мы с ветераном пытались скобами закрепить вентиляционное отверстие, но дело не ладилось. При каждом движении наши каски бились о низкий потолок. За нами Краус с двумя гренадерами убирали камни и прочий мусор, валявшийся на полу. Один поднял пустую бутылку и, по гражданской привычке, поставил ее у стены.
Как я уже говорил, мы потеряли фельдфебеля. Командование нашим взводом взял на себя ветеран, получивший звание обер-ефрейтора. Но мы по-прежнему подчинялись приказам другого толстого фельдфебеля, который погиб через два дня. Этот мерзавец дотошно проверял нашу работу: он заставлял доделывать то одно, то другое, и даже не знал, что жить ему осталось всего два дня.
Целый день мы наблюдали за тем, как мимо проходят солдаты, с которых ручьем льет пот. А в отдалении раздавались взрывы и вспыхивали огни осветительных ракет.
Именно тогда начались наши новые мучения. Придя потихоньку в себя, мы стали осознавать, что же, собственно, с нами произошло. Нам вдруг пришло в голову, что с нами рядом больше нет ни фельдфебеля, ни Гумперса, ни чеха, ни раненого парня, предоставленного своей участи. Мы пытались стереть из памяти воспоминания о русской траншее, которую сами же обстреляли из пулемета, и о танках, кативших прямо по человеческим телам, о деревне, переполненной трупами большевиков, о разрывах снарядов вражеской артиллерии на узких улочках, напичканных солдатами гитлерюгенда, – пытались забыть о всем, что нас пугало и вызывало отвращение. Нас внезапно охватил ужас, от которого по коже бежали мурашки, а волосы вставали дыбом. Я больше не мог ощущать внешний мир: было такое впечатление, будто я раздвоился. Я знал, что не способен такое вынести – не потому, что я лучше других, а потому, что такое не должно происходить с молодым человеком, который живет нормальной жизнью, как другие люди.
Три гренадера стояли у лестницы. Ветеран, расположившийся в одиночестве у вентиляционного отверстия, через которое заглядывало в комнату солнце, шарил по карманам и раскладывал свои припасы на гладком камне. Гальс свернулся на скамье и молчал, а Линдберг и судетец молча смотрели в дыры, пробитые в стене, хотя мысли их были явно далеко отсюда. Я подошел к Гальсу и лег рядом. Несколько минут мы смотрели друг на друга, не в силах произнести слова.
– Какого дьявола нам здесь понадобилось? – наконец произнес Гальс. Черты его лица со времен нашего пребывания в белостокских казармах ужесточились.
Я ограничился жестом, давая понять, что и сам не знаю.
– Спать хочется, да не могу заснуть, – произнес он.
– Да уж. Здесь такая же жарища, как снаружи.
– Может, все-таки пойдем прогуляемся? Мы выбрались наружу и сделали несколько шагов по освещенному солнцем дворику.
– Может, хоть там холодная вода. – Я указал на сад, перед которым тек ручеек.
– Я пить не хочу – и есть тоже, – к моему изумлению, ответил Гальс.
А я-то привык к его прожорливости!
– Ты что, заболел?
– Да нет, просто тошно. Я чертовски устал, а как посмотрю вон на тех парней, становится совсем паршиво. – Он кивком указал на тридцать трупов, разлагавшихся в садике.
– Что поделать. Теперь они нам не страшны, – ответил я тоном, которму удивляюсь до сих пор.
– Наших подобрали еще до того, как мы сюда пришли, – продолжал Гальс. – В деревне свежевскопанная земля. Не знаю, сколько они туда впихнули. А скольких мы застрелили!
Несколько минут прошли в молчании.
– Как знать, может, скоро нас сменят.
– Да уж, – сказал Гальс. – Хотелось бы. Когда мы расстреляли иванов в «хлебном доме», то вели себя как последние подлецы.
Ему явно не давали покоя те же мысли, что и мне.
– Но теперь с «хлебным домом» покончено, и тут уж ничего не поделаешь, – отвечал я.
Я до сих пор ощущаю, как бегут по моим рукам пулеметные ленты, вижу, как из дула пулемета при каждом выстреле вылетает со вспышкой смертоносный свинец, сила отдачи ранит мне лицо и руки, а в грохоте пальбы раздаются отчаянные крики: «Помогите! Помогите!» Что-то страшное и отвратительное вселилось в наши души, не желает выходить и преследует нас.
Солнце светило ярко, но мы понятия не имели, который час. Еще утро или уже наступил день? Да какая разница: ели и пили мы, когда хотели, спали, когда могли, а думать пытались, когда снимали каску. Просто удивительно, как каска мешает думать…
Еще стоял день, когда в сады ворвался грохот заградительного огня противника; но пострадали от него прежде всего наши войска, которые вели наступление. Мы же забрались в убежище, в подвал, и со страхом взирали на потолок, с которого при каждом разрыве сыпалась штукатурка.
– Надо было его укрепить, – сказал ветеран. – Если рядом разорвется бомба, нас погребет под развалинами.
Обстрел продолжался не менее двух часов. Несколько снарядов упало поблизости от нас, но рассчитаны они были явно для немецких войск, которые вели наступление. На пальбу орудий противника отвечали огнем наши пушки, и грохот от артиллерийских снарядов был столь силен, что больше практически ничего было слышно Русские гаубицы стреляли на расстоянии всего лишь тридцати метров. К тому же над нами пролетали снаряды наших гаубиц, и вероятность того, что потолок обрушится от них, была ничуть не меньше.
Во время обстрела мы чувствовали огромное напряжение. Пытались делать предсказания, но события опровергали только что сделанные прогнозы. Ветеран с беспокойством курил одну сигарету за другой и без конца требовал, чтобы мы заткнулись. Краус забился в угол и там бурчал себе что-то по нос, наверное, молился.
Вечером у нас побывал взвод, участвовавший в контратаке; солдаты установили поблизости противотанковое орудие. Немного позднее появился полковник, который проинспектировал подпорки, поставленные нами, чтобы крыша совсем не обрушилась.
– Молодцы, – произнес полковник. Он обошел наш взвод, предложил каждому сигарету и затем направился в дивизию «Великая Германия», расположенную еще ближе к фронту.
Темнело. На фоне сломанных деревьев вспыхивали огни. Битва продолжалось, и напряжение становилось невыносимым. Нам пришлось выставить снаружи караул, так что никто из нашего отряда как следует не выспался. На рассвете нас подняли и приказали оставить обжитое убежище и продвигаться в глубь советской территории. Немецкое наступление продолжалось.
Мы своими глазами увидели целое поле мертвых солдат гитлерюгенда: они погибли во время вчерашнего артиллерийского налета. С каждым шагом мы понимали, что может произойти и с нашей презренной плотью.
– Хоть бы закопали их, нам бы не пришлось на это смотреть, – пробурчал Гальс.