весь день. Тем более, что со временем Полянский настолько привык к этой процедуре, что она стала для него обычной гигиенической операцией, вроде бриться или чистки зубов. Причем бритье, порой, казалось даже более неприятной вещью, чем легкий утренний блев, как именовал ежедневный процесс сам Полянский
Однако, процедура — процедурой, но путь от постели до унитаза являлся для Алексея ежедневным восхождением на Голгофу с одновременным падением в самые глубины преисподней.
Воспоминания о вчерашних безобразиях занимали считанные секунды, пока Полянский вставал с матраса, лежащего на полу. Он давно уже предпочитал всем видам кроватей пол, устланный чем-нибудь мягким. Логического объяснения этому Алексей не находил, но где бы не заставал его сон — дома, в гостях или где-нибудь еще, он предпочитал засыпать, улегшись, или усевшись на пол. Это была данность, к которой все, с кем Полянский имел дело или водил дружбу привыкли и считали стремление Алексея максимально приблизиться к уровню моря вещью совершенно естественной.
Самое страшное начиналось на выходе из комнаты, в момент, когда Полянский миновал пыльную тяжелую портьеру, прикрывавшую дверь в его комнату и выполняющей помимо эстетической, функцию сугубо утилитарную, а именно, звукоизолирующую. Совсем не обязательно было соседям знать, о чем ведутся в комнате Полянского беседы, что обсуждают его гости и что вещает сам хозяин помещения — ненужная информация, просочившаяся в коридор могла обернуться для Алексея крупными неприятностями.
Именно в те секунды, когда Полянский, откинув зеленый бархат, толкал белую, сухую, покрытую толстым слоем краски дверь, именно тогда обрушивался на него град неопровержимых доказательств его собственной ничтожности, бессмысленности бытия собственного, бытия вообще и, соответственно, его, бытия, мерзости.
Полянский в эти минуты казался себе мерзавцем такого пошиба, что места для него не находилось ни в одном из описанных в художественной литературе вариантов ада. Приближаясь к коммунальному туалету, Алексей пролетал мимо счастливых, практически безгрешных весельчаков-сладострастников, почивавших на лаврах во втором, согласно классификации Данте, круге ада. Как бы он хотел быть беззаботным, недалеким ебарем, этаким душкой-сладострастником, чтобы составить компанию людям известным, можно сказать, знаменитым, симпатичным и изобретательным — Клеопатре, Ахиллу, Елене Прекрасной.
Но куда ему в дружки к Елене Прекрасной, ничтожеству, подлому трусу, уродливому близорукому бездельнику, алкашу и жадине, имеющему знания и не желающему ими воспользоваться — ладно бы, для чьей-то там пользы, а даже для своей, даже свои дела поправить — и то руки не доходят. Лень, мать ее так… Нет, не место ему рядом с Парисом, Тристаном и Ахиллом.
Полянский проходил коридором, стены которого были оклеены древними, отвратительно пыльными коричневыми обоями с каким-то диким рисунком, выходил на кухню, сверкающую мутной синевой тошнотворного цвета «морской волны» и летел, летел вниз, а вслед ему презрительно морщились скупцы, самоубийцы, расточители, насильники над собой и своим состоянием, насильники просто над собой, или содомиты, тираны, убийцы, разбойники, лихоимцы, мшелоимцы, сводники и обольстители, льстецы, святокупцы, зачинщики раздора, прорицатели, лицемеры и воры, фальшивомонетчики и предатели, все те, кто имел свое место, хотя бы и в аду, но не было места в строгой иерархии грешников для Полянского — столь мерзок он был, столь не подходил он к строгому порядку вселенной, столь глубока была пучина порока, гнездившегося в нем, что не принимали его в свой круг самые отпетые негодяи.
Так думал Полянский, открывая дверь туалета, делая последний шаг и склоняясь над треснувшим, всегда, стараниями соседей, воняющем хлоркой, унитазом.
Вот тогда-то съеживание достигало максимального, а, точнее, минимального уровня. На протяжении всего пути от постели до туалета Алексей физически ощущал, как уменьшается в размерах. Ему хотелось спрятаться, укрыться от самого себя, самого страшного судьи и прокурора, не принимающего никаких апелляций и категорически объявляющего — «Обжалованию не подлежит!». Когда перед глазами Полянского возникал неровный, с сюрреалистическим узором солевых отложений овал унитаза, Алексей чувствовал себя кем-то вроде муравья. Или — клопа. Немудрено, что очки с носа сползают. Еще не то сползет с носа клопа. Оттого на носу у клопов, практически, ничего и нет. Кроме хоботка. И хоботок этот все время, ну, когда клоп не спит веками, все время чего-то жаждет. Выпивки, например. Сангрии. Кровавого, такого, винца… Так ведь нету Сангрии. Приходится Агдамом себя поддерживать. Хоботок вымачивать…
Телефонный звонок застал Полянского в тот момент, когда он уже миновал собственную дверь, но до кухни еще не добрался, то есть — находился примерно между седьмым и восьмым кругами ада, то есть — пытался найти свое место между насильниками и сладострастниками.
Незнакомый абонент же, сам того не желая, облегчил проблему выбора похмельного Полянского, предложив ему, как понял Алексей из краткого диалога, стать обыкновенным кегебешным стукачом. То есть, наконец-то определиться в степени своего падения и обрести долгожданный покой.
Нескольких фраз, сказанных сухим, уверенным в себе голосом хватило Полянскому для того, чтобы понять цель и смысл предстоящего свидания с неизвестным «в танкере и с кейсом».
Однако, тошнота напоминала о себе совершенно недвусмысленно.
Полянский повесил трубку на рычаг древнего, массивного, привинченного к стене телефонного аппарата и под пристальным взглядом Татьяны Васильевны, пятидесятилетней толстой и неряшливой бабы, занимающей соседнюю с Алексеем комнату, побрел к туалету.
На улице шел снег.
Отдышавшись и утерев рот тыльной стороной ладони, Полянский посмотрел в окно.
Планировка большой коммунальной квартиры, в которой проживал Алексей, деля кров с пятью соседями, была весьма своеобразна. В частности, туалетная комната была совершенно самостоятельным помещением, то есть, имела, к примеру, окно. Коридор, который заканчивался кухней и туалетом был извилист и делал несколько крутых поворотов в результате чего выходило так, что окно туалета смотрело прямо в окна просторной кухни.
Алексей застегивал пуговицы на стареньких, мягких и во многих местах заштопанных джинсов и смотрел, как крупные белые снежинки медленно опускаются за дно угрюмого двора-колодца, куда ни в какое время суток не проникали солнечные лучи и видел, как маячит за мутным стеклом кухонного окна белое, круглое как луна, бесполое лицо Татьяны Васильевны.
Дотошная соседка внимательно наблюдала за Полянским и, когда их глаза встретились, не отвернулась.
Выйдя на улицу Алексей, испытал незнакомое и неожиданно приятное чувство защищенности.
С одной стороны было чрезвычайно мерзко идти на свидание с молодым и, явно, нештатным гебешником. Полянский знал этот сорт людей еще по университету. Все эти члены комсомольских добровольных дружин, все эти активисты, общественники, стучащие на ближнего своего и следящие за каждым шагом не то, что простых смертных студентов, не имеющих отношения к всемогущей Конторе, но и друг за другом — порой, даже с большим пристрастием — вся эта сволочь, строящая свои карьеры на подсиживании товарищей — как они надоели Полянскому в свое время!
Он не был наивен и знал, что с окончанием высшего учебного заведения проблемы с властями не закончатся, а, возможно, наоборот, усугубятся, но, несмотря на это знание, пребывал в некотором смятении духа.
С другой стороны — в первый раз за много дней Полянский не думал о том, что любой встречный мент является для него опасностью — сейчас он не боялся ни людей в серой форме, ни переодетых в штатское, ни ушлых комсомольцев, помогающих милиции отлавливать на улицах тунеядцев, отлынивающих от всеобщей трудовой повинности, ни даже штатных агентов КГБ, шпионящих за антиобщественными элементами, разлагающими народные массы диссидентами, к числу которых Полянский причислял и себя. И, надо сказать, не без оснований.
Несмотря на то, что утренняя гигиеническая тошнота не принесла обычного облегчения — интимный процесс был отравлен телефонным звонком неведомого комитетчика — несмотря на грязь под ногами и летящий в лицо снег, который оказался вовсе не таким пушистым и легким, каким выглядел из