песня умолкла, он подполз к Готфриду.
— Дядя… — с трудом выговорил он; спазма сжимала ему горло.
Готфрид не ответил.
— Дядя! — повторил мальчик, опершись руками и подбородком на колени Готфрида.
Ласковый голос откликнулся:
— Что, деточка?
— Дядя! Что это такое, скажи? Что ты пел?
— Не знаю.
— Ну скажи же!
— Да не знаю! Так, песня.
— Это ты сочинил?
— Ну вот еще! Где же мне? Это старая песня.
— Кто ее сложил?
— Не знаю.
— Когда?
— Не знаю.
— Когда ты был маленький?
— Ну нет, гораздо раньше. Когда я еще не родился, и мой отец еще не родился, и отец моего отца, и отец моего деда… Она была всегда.
— Чудно! Мне никогда об этом не говорили…
Мальчик помолчал.
— Дядя! А еще какие-нибудь песни ты знаешь?
— Знаю.
— Спой еще. Пожалуйста!
— Зачем? Довольно одной. Поешь, когда хочется петь, когда не можешь не петь. А петь для забавы не надо.
— А если занимаешься музыкой?
— Это не музыка.
Кристоф задумался. Он не совсем понял, что хотел сказать дядя, но не стал просить объяснений. Конечно, это не музыка, во всяком случае, не обыкновенная музыка. Потом заговорил снова:
— Дядя! А ты тоже их сочинял?
— Что сочинял?
— Песни!
— Песни? Ну что ты!.. Их не сочиняют.
Но Кристоф настаивал с обычным своим упорством.
— Дядя, да ведь кто-нибудь сочинил же эту песню?
Готфрид упрямо мотал головой.
— Никто. Она была всегда.
Кристоф не унимался:
— Ну хорошо, а другие песни можно сочинить? Новые?
— А зачем? Песни есть для всего. И когда тебе грустно, и когда тебе весело. И когда устал и скучаешь по дому; и когда презираешь себя, потому что ты всего-навсего жалкий грешник, червь земной. И когда тебе хочется плакать оттого, что люди недобрые; и когда у тебя сердце радуется оттого, что светит солнце, и ты видишь над собой божье небо, и господь как будто улыбается тебе, потому что он всегда добр… Для всего есть песни. Зачем же еще их сочинять?
— Чтобы стать великим человеком! — воскликнул мальчик, вспоминая наставления дедушки и свои простодушные мечты.
Готфрид тихонько рассмеялся. Кристоф, слегка обиженный, спросил:
— Чему ты смеешься?
— Ничего, это я так, — ответил Готфрид. — Да и что говорить обо мне!
Он погладил мальчика по голове и спросил:
— Так ты, стало быть, хочешь быть великим человеком?
— Да, — с гордостью заявил Кристоф. Он думал, что дядя его похвалит.
Но Готфрид спросил:
— А зачем?
Кристоф стал в тупик. Подумав, он объяснил:
— Чтобы слагать прекрасные песни!
Готфрид опять засмеялся.
— Ты хочешь слагать песни, чтобы стать великим, а великим хочешь быть для того, чтобы слагать песни. Ты — как собака, которая ловит свой хвост.
Кристоф очень обиделся. Он привык смеяться над дядей, а тут вдруг дядя смеется над ним! В другое время он бы этого не стерпел. Вместе с тем ему было удивительно, что дядя оказался таким умным — даже нечего ему ответить. Кристофу очень хотелось опровергнуть дядины рассуждения или хоть нагрубить ему, но он ничего не мог придумать. А Готфрид продолжал:
— Будь ты велик, как отсюда до Кобленца, ни одной песни тебе все равно не сложить.
Кристоф возмутился.
— А если я хочу?
— Мало чего ты хочешь. Чтобы слагать песни, нужно самому быть, как они. Слушай…
Луна уже вставала над полями, круглая, яркая. Серебристая дымка затягивала землю и светлое зеркало вод. Переговаривались лягушки, в лугах слышалась мелодичная флейта жаб. Тонкое тремоло сверчков как бы перекликалось с мерцанием звезд. Ветер трогал листья на старой ольхе, и они чуть слышно лепетали. С холмов над рекой струилась переливчатая песня соловья.
— Зачем петь? — вздохнул Готфрид после долгого молчания. (И не понять было, говорит он с Кристофом или с самим собой.) — Разве это не лучше всего, что ты можешь сочинить?
Кристоф много раз слыхал все эти ночные звуки и любил их. Но так он еще никогда их не слышал. Правда, зачем петь?.. Сердце его исполнилось нежности и грусти. Ему хотелось обнять луга, реку, небо и эти милые, милые звезды… На него вдруг нахлынула любовь к дяде Готфриду — этот маленький человек теперь карался Кристофу самым лучшим, самым умным, самым красивым из всех, кого он знал. Он вспомнил, как всегда смеялся над ним, и подумал, что, наверно, оттого дядя такой грустный. Его охватило раскаяние. Ему хотелось сказать: «Дядя, не горюй! Я больше не буду! Прости меня! Я так тебя люблю!» Но он не смел… В страстном порыве он бросился вдруг на шею Готфриду; однако заготовленные слова не шли с его губ; он только твердил: «Я люблю тебя!» — и горячо целовал дядю. Удивленный и растроганный, Готфрид спрашивал: «Ну что ты? Что ты?» — и тоже целовал его. Наконец он поднялся и, взяв Кристофа за руку, проговорил:
— Пора домой.
Кристоф шел за ним, как в воду опущенный; ему грустно было оттого, что дядя его не понял. Но, уже подойдя к дому, Готфрид вдруг сказал:
— Если хочешь, мы как-нибудь вечером опять пойдем слушать божью музыку, и я спою тебе другие песни.
И когда Кристоф, преисполненный благодарности, крепко обнял дядю, прощаясь с ним на ночь, он знал, что тот его понял.
После этого они стали часто гулять по вечерам. Они шли вдоль реки или по тропинке через поля. Оба молчали. Готфрид не спеша покуривал трубку. Кристоф, слегка робея в темноте, держался за дядину руку. Потом оба садились на траву, и, помолчав еще немного, Готфрид начинал говорить. Он рассказывал Кристофу о звездах, о тучах; учил его различать голоса земли, и воды, и воздуха, писки и шелесты, пение и крики всех летающих, плавающих, ползающих тварей — всего этого мира малых существ, населяющих темноту; объяснял, что предвещает дождь, а что ясную погоду; заставлял мальчика вслушиваться в бесчисленные звуки, из которых слагается симфония ночи. Иногда Готфрид пел; песни бывали печальные, бывали веселые, но все они чем-то напоминали ту первую и будили в Кристофе такое же волнение.