честь Гаслера, и Жан-Мишель решил взять внука с собой. Было уже темно; участники несли зажженные факелы. Собрались все оркестранты, и разговоры шли только об услышанном в этот вечер шедевре. Подойдя к дворцу, музыканты, стараясь не шуметь, расположились под окнами. Они напускали на себя таинственность, хотя всем в городе, и Гаслеру в том числе, заранее было известно, что затевается. Затем в дивной ночной тишине они сыграли несколько самых известных отрывков из произведений Гаслера. В окне показался композитор рядом с герцогом, и музыканты громкими криками приветствовали обоих. На площадь вышел слуга и от имени герцога пригласил всех во дворец. Они прошли через анфиладу зал, расписанных фресками, на которых изображены были голые мужчины в касках; тело у этих воинов было красноватого цвета, они делали угрожающие жесты, а в небе над ними плавали пухлые облака, похожие на губки. Еще в этих залах стояли по углам мраморные мужчины и женщины в набедренных повязках из жести. Полы всюду были устланы толстыми мягкими коврами, заглушавшими шаги. Под конец все вошли в залу, где было светло, как днем, и столы были уставлены винами и разными удивительными кушаньями.
Герцог тоже был тут, но Кристоф его даже не заметил — он не видел никого, кроме Гаслера. Гаслер подошел к музыкантам, поблагодарил их; он запинался, не сразу находил слова, совсем запутался в какой-то фразе и закончил ее грубоватой шуткой, которая вызвала общий смех. Потом все принялись за угощение. Гаслер беседовал с музыкантами, которых выделил из остальных; дедушка был в их числе. Ему Гаслер сказал несколько очень лестных слов, припомнил, что Жан-Мишель одним из первых стал исполнять его произведения, и добавил, что часто слышал весьма хвалебные отзывы о господине Крафте от своего друга, который некогда был дедушкиным учеником. Дедушка рассыпался в изъявлениях благодарности; он отвечал Гаслеру такими непомерными похвалами, что Кристофу, несмотря на все его преклонение перед великим композитором, стало стыдно. Но Гаслер, по-видимому, находил все это естественным и приятным. Под конец дедушка, окончательно увязнув в своих витиеватых комплиментах, потянул за руку Кристофа и представил его Гаслеру. Тот улыбнулся мальчику, рассеянно погладил его по голове; узнав же, что Кристоф поклонник его музыки и так мечтал его увидеть, что даже не спал несколько ночей, он посадил мальчика к себе на колени и стал ласково его расспрашивать. Кристоф не помнил себя от счастья; раскрасневшись, он потупил глаза и не мог вымолвить ни слова. Гаслер взял его за подбородок, заставил поднять голову. Кристоф решился взглянуть, увидел перед собой добрые, смеющиеся глаза — и сам засмеялся. И тут Кристофа охватило такое радостное чувство, ему стало так хорошо в объятиях своего кумира, что он заплакал. Гаслера тронула эта простодушная любовь, он поцеловал Кристофа и стал утешать его с материнской нежностью, подшучивая над ним, говоря ему всякие забавные словечки, щекоча его, чтобы рассмешить, и Кристоф невольно хохотал сквозь слезы. Вскоре он совсем освоился и уже без стеснения отвечал на вопросы; он даже сам стал поверять на ухо Гаслеру все свои маленькие тайны и мечты: он признался, что хочет быть музыкантом, как Гаслер, писать такие же чудесные вещи, как Гаслер, стать великим человеком. Куда девалась всегдашняя его застенчивость; он говорил, не думая, он был в каком-то экстазе. Гаслер смеялся его лепету. Он сказал:
— Когда вырастешь большой и выучишься музыке, приезжай ко мне в Берлин. Я сделаю из тебя человека.
Кристоф онемел от восторга. Гаслер поддразнил его:
— Не хочешь?
Кристоф яростно закивал головой, — он кивнул, наверно, раз пять или шесть подряд. Конечно, хочет!
— Значит, уговорились?
Опять кивки.
— Ну, давай поцелуемся, что ли!
Кристоф обнял его за шею и сжал изо всех сил.
— Фу, ты меня всего измазал! Будет! Довольно! Да ты бы хоть высморкался!
Гаслер хохотал. Он сам вытер нос пристыженному и счастливому мальчику. Потом спустил его с колен, взял за руку, подвел к столу, насовал ему полные карманы конфет и печенья и расстался с ним, сказав напоследок:
— Ну, до свиданья! Помни же, что ты мне обещал.
Кристоф был на седьмом небе. Весь остальной мир перестал существовать для него. Если бы его спросили, кто еще там был, что еще Происходило в зале, он не смог бы ответить: весь вечер он влюбленными глазами следил за выражением лица и жестами Гаслера. Одна фраза, брошенная композитором, поразила Кристофа. Гаслер стоял, держа стакан в руке; он произносил тост, и вдруг его лицо исказилось; он сказал:
— Как ни весело нам сегодня, одного мы не должны забывать своих врагов. Врагов никогда нельзя забывать! Если мы еще не раздавлены, то не по их вине; они не пожалели на это труда. И мы не пожалеем труда, чтобы раздавить их! Вот почему в своем тосте я хочу вам напомнить, что есть люди… за здоровье которых мы пить не будем!..
Все встретили смехом и рукоплесканиями этот необычный тост. Гаслер смеялся вместе со всеми, и лицо его опять приняло добродушное выражение. Но Кристофу стало неловко. Он не посмел бы ни на секунду усомниться в правоте своего кумира, а все-таки ему было неприятно, что Гаслер в этот вечер думает о чем-то злом и безобразном, — в этот вечер, когда ничему не должно быть места, кроме света и ликования. Но это чувство лишь смутной тенью прошло в душе Кристофа и почти тотчас было вытеснено перекипавшей через край радостью и той капелькой шампанского, которую дедушка дал ему выпить из своего бокала.
Когда они возвращались домой, дедушка всю дорогу не переставал ораторствовать — похвалы Гаслера привели его в восторженное состояние; он кричал на всю улицу, что Гаслер гений, такие, как он, рождаются раз в столетие! А Кристоф молчал, скрывая глубоко в сердце упоение счастьем:
«Ах! — думал Кристоф, лежа потом в своей кроватке и страстно обнимая подушку. — Я хотел бы умереть за него! Умереть за него!..»
Пронесшийся над их городком блестящий метеор оказал решающее влияние на ум Кристофа. С этих пор, в течение всех его детских лет, Гаслер стоял перед его внутренним взором как живой образец, и по его примеру маленький шестилетний человечек решил, что тоже будет сочинять музыку. По правде сказать, он давно уже это делал, сам того не подозревая; чтобы творить, ему не нужно было знать, что он занимается творчеством.
Все музыка для музыкальной души. Все, что зыблется и движется, и трепещет, и дышит, — солнечные летние дни и свист ночного ветра, струящийся свет и мерцание звезд, гроза, щебет птиц, жужжание насекомых, шелест листвы, любимые или ненавистные голоса, все привычные домашние звуки, скрип дверей, звон крови в ушах среди ночной тишины, — все сущее есть музыка; нужно только ее услышать. И вся эта музыка живого бытия звучала в Кристофе. Все, что он видел, все, что он чувствовал, незаметно для него самого преображалось в мелодии. Он был как улей, полный звенящих пчел. Но никто этого не замечал и меньше всех сам Кристоф.
Как все дети, он постоянно напевал. В любой час дня, что бы он ни делал — гулял ли по улице, припрыгивая на одной ножке, разглядывал ли картинки, растянувшись на полу в спальне у дедушки и подпирая кулаками склоненную над книгой голову, сидел ли под вечер в своем креслице в самом темном углу кухни, мечтая бог весть о чем в сгущающихся сумерках, — всегда он тихонько гудел себе под нос, надувая щеки и плотно сжав рот или наигрывая на губах. Кристофу никогда не надоедало это занятие. И Луиза-привыкла к его монотонному жужжанию. Только иногда ее вдруг охватывало раздражение, и в сердцах она кричала на Кристофа.
Потом он внезапно выходил из своей полудремоты; ему хотелось шуметь и двигаться. Тогда он сочинял арии и распевал их во все горло. У него были особые мелодии для всех случаев жизни. Одну он пел по утрам, когда плескался в тазу, как утенок. Другую — когда садился на табурет перед ненавистным роялем, третью — когда сходил с табурета, и эта была особенно бравурная. Еще одну он пел, когда мама подавала суп на стол; он тогда бежал впереди и трубил. Он играл на губах триумфальные марши,