не надейся, — заверила она.
— А мне и не нужно, чтобы вам было плохо, — заверил в свою очередь Рябинин.
— Да брось меня «выкать». Я не иностранная шпионка. Какое-то слово шершавое: «вы», «вы».
— Хорошо, давай на «ты».
Он сразу понял, что сейчас его главное оружие — терпеливость. Как только он утратит ее, допрос сорвется.
— Тогда свои закурю, — решила она и полезла за лифчик.
Рябинин отвернулся. Он еще не понял, делает ли она это нарочно или вообще непосредственна в поведении.
— Чего застеснялся-то? Людей сажать не стесняешься, а грудей испугался. Дай-ка спичку.
Она закурила красиво и уверенно, откинулась на стуле, сев как-то распластанно, будто возлегла. Обычно в таких случаях Рябинин делал замечание, но сейчас промолчал.
— Фамилия, имя, отчество ваше… твое?
— Софи Лорен. — Она спокойно выпустила дым в потолок.
— Прошу серьезно, — сказал Рябинин, не повышая тона.
Он не сдерживался, действительно был спокоен, потому что сразу настроился на долгое терпение.
— Чего Ваньку-то крутишь? И фамилию знаешь, и отчество, — усмехнулась она.
— Так положено по закону. Человек должен сам назваться, чтобы не было ошибки.
— Могу и назваться, — согласилась она и церемонно представилась: — Матильда Георгиевна Рукотворова.
— Видимо, трудный у нас будет разговор, — вздохнул Рябинин.
— А я на разговор не набивалась, — отпарировала она. — Сам меня пригласил через сержанта.
— Начинаешь прямо со лжи. Не Матильда ты.
— А кто же? — поинтересовалась она, выпуская в него дым.
У Рябинина впервые шевельнулась злоба, но еще слабенькая, которую он придавил легко.
— По паспорту ты Мария. И не Георгиевна, а Гавриловна. И не Рукотворова, а Рукояткина. Мария Гавриловна Рукояткина.
— Какие дурацкие имена, — сморщила она губы и небрежно сунула окурок в пепельницу. — Ну и что?
— Зачем врать? — он пожал плечами.
— Ты спросил, как я себя называю. Так и называю: Матильда Георгиевна Рукотворова. Это мое дело, как себя называть. У меня псевдоним. Ты можешь звать меня Мотей.
Кажется, в логике ей не откажешь. Рябинин чувствовал, что ей во многом не откажешь и все еще впереди.
— Год рождения?
— Одна тысяча девятьсот первый.
— Попрошу отвечать серьезно.
— А сколько бы ты дал?
— Мы не на свидании. Отвечай на мой вопрос.
— На свидании ты бы у меня не сидел, как мумия в очках. Двадцать три года ровно. Записывай.
Выглядела она старше: видимо, бурный образ жизни не молодит. На хорошенькое лицо уже легла та едва заметная тень, которую кладет ранний жизненный опыт.
— Образование?
— Пиши разностороннее. Если я расскажу, кто меня и как образовывал, то у тебя протоколов не хватит.
— Я спрашиваю про школу, — уточнил он, хотя она прекрасно знала, про что он спрашивал.
— Пиши высшее, философское. Я размышлять люблю. Не хочешь писать?
— Не хочу, — согласился Рябинин.
Такая болтовня будет тянуться долго, но она нужна, как длинная темная дорога на пути к светлому городу.
— Тогда пиши незаконченное высшее… Тоже не хочешь? Пиши среднее, не ошибешься.
— Незаконченное? — улыбнулся Рябинин.
— Учти, — предупредила она, — Матильда по мелочам не треплется.
— Учту, когда перейдем не к мелочам. А все-таки вот твое собственное объяснение. — Он вытащил бумагу. — Через слово ошибка. «О клеветал» 'О' отдельно, «клеветал» — отдельно. Какое же среднее?
— А я вечернюю школу кончала при фабрике. Им был план спущен — ни одного второгодника. Ничего не знаешь — тройка, чуть мямлишь — четверка, а если подарок отвалишь — пятерка. У меня и аттестат зрелости есть.
И она посмотрела на него тем долгим немигающим взглядом, темным и загадочным, которым, видимо, смотрела в ресторане. Рябинин сразу ее там представил — молчаливую, непонятную, скромную, красивую, сдержанно-умную, похожую на молодого научного работника. Он бы сам с удовольствием с ней познакомился, и молчи она, никогда бы не определил, кто перед ним.
— Где работаешь?
— В Академии наук.
— Я так и думал.
— Кандидатам наук затылки чешу — самим неохота.
Она его не боялась. Страх не скроешь, это не радость, которую можно пригасить волей, — страх обязательно прорвется, как пар из котла. Рябинин знал, что человек не боится у следователя в двух случаях: когда у него чиста совесть и когда ему уже все равно. Был еще третий случай — глупость. Дураки часто не испытывают страха, не понимая своего положения. Но на глупую она не походила.
— Короче, нигде, — заключил Рябинин.
— Что значит — нигде? Я свободный художник. У меня ателье.
— Какое ателье? — не понял он.
— Как у французских художников, одна стена стеклянная. Только у меня все стены каменные.
— И что делаешь… в этом ателье?
— Принимаю граждан. А что?
— Знаешь, как это называется? — спросил он и, видимо, не удержался от легкой улыбки. Она ее заметила. Рябинин подумал, что сейчас Рукояткина замолчит — ирония часто замыкала людей.
— Будь добр, скажи. А то вот принимаю, а как это дело называется, мне невдомек, — ответила она на иронию.
— Прекрасно знаешь. В уголовном кодексе на этот счет…
— В уголовном кодексе на этот счет ни гу-гу, — перебила она.
Действительно, на этот счет в уголовном кодексе ничего не было, а кодекс она, видимо, знала не хуже его, Проституции кодекс не предусматривал, потому что она якобы давно исчезла. За всю практику Рябинин не помнил ни одного подобного случая. Ей выгоднее сочинить проституцию, за что нет статьи, чем оказаться мошенницей и воровкой, — тут статья верная.
— Знаешь, я кто? — вдруг спросила Рукояткина.
— Для того и встретился, — сказал Рябинин, зная что она скажет не о деле.
— Я гейша. Слыхал о таких?
— Слышал.
— Знаешь, как переводится «гейша» на русский язык?
— Знаю: тунеядка, — пошутил он.
— Тунеядка… — не приняла она шутки. — Эх ты, законник. Сухой ты, парень, как рислинг. А домохозяйка тунеядка?
Казалось, они просто болтали о том о сем. Но уже шел допрос — напряженный, нужный, обязательный, когда он изучал не преступление, а преступницу, что было не легче допроса о преступлении.