— А любовь выжила? Надежда осталась?
— Надежда? Надежда, Паша, умирает последней. А ты должен позаботиться о том, чтобы она вовсе не испустила дух. И чтобы любовь тоже сохранилась.
— Я постараюсь, — кивнул Пафнутьев.
— Это хорошо. Усердие в подчиненных мне всегда нравилось. Все ты, Паша, шутишь, ерничаешь, придуриваешься.
— Каждый спасается по-своему.
— Да? — удивился Гордюшин. — А что, мысль неплохая. Но есть, Паша, вещи, которыми не шутят. Командировка тебе светит.
— В Париж?
— Ха! А знаешь, ты ведь в десятку попал.
— Есть вещи, которыми не шутят, Николай Иванович.
— А я и не собираюсь с тобой шутки шутить. Мне есть с кем шутки шутить, — с легкой обидой произнес Гордюшин.
— Красивая?
— Кто?
— Ну эта... С которой вы шутки шутите.
— А вот с ней, Паша, я шуток себе не позволяю. Знаешь почему? Потому что есть вещи, которыми не шутят. С ней у меня все очень серьезно.
— И до развода может дойти?
— К тому идет, к тому идет. — Прокурор горестно покачал головой. — Ладно, разберемся... А что касается Парижа, будет и Париж, все будет. А пока в Москву тебе, Паша, надо ехать. Тесно тебе здесь, развернуться негде. В Генеральной прокуратуре ждут тебя не дождутся.
— За что, Николай Иванович? Я вроде как бы того... Вел себя пристойно, взятки только в исключительных случаях, да и то по необходимости...
— Остановись, Паша... У тебя скоро будет хорошая возможность потрепаться на все эти темы. Слушай сюда... Позвонили из Генеральной, спросили... Нет ли, говорят, у вас хорошего следователя... Такой чтоб весь из себя талантливый был, способный, бескорыстный... После таких слов я сразу о тебе и подумал. Особенно взятками интересовались.
— В каком смысле? — Пафнутьев невольно осел в кресле.
— В смысле иммунитета. Чтоб, говорят, алчностью не страдал. Алчных у них своих хватает, многовато алчных людей развелось в нашей с тобой столице. И все талантливые, способные.
— Значит, придурок им нужен?
— Можно и так сказать. Взяток тебе там будут совать... Тыщами, а может, и миллионами.
— В долларах?
— Конечно.
— Я согласен. И с вами поделюсь, Николай Иванович. Вам ведь расходы предстоят.
— Какие?
— Квартиру жене оставите, новое хозяйство заводить надо. Ведь вы ко всему серьезно относитесь.
— Они поставили одно условие, — невозмутимо продолжал Гордюшин. — Я должен записать этот наш разговор с тобой, Паша, и передать им. Чтобы они знали, с кем будут иметь дело.
— Ну вот видите, Николай Иванович, как все хорошо получается. Я могу идти? — Пафнутьев поднялся.
— Сядь, Паша. Значит, так... Ты сейчас выйдешь из кабинета и снова зайдешь ко мне. И мы с тобой этот разговор повторим. Только без взяток, любовниц, разрушенных семей и прочей ерунды. Серьезно, ответственно, с пониманием важности предстоящей работы.
— Тогда уж они точно пошлют меня подальше.
— А это уже их дело, — жестко сказал Гордюшин. — Как я понимаю, суть в следующем... У них там, в Москве, нет человека, которому могли бы довериться. На службе у этих новых богатеев не только газеты, журналы, телевизионные каналы, не только милицейские полковники и генералы... Да и оборотни, как их нынче называют, тоже не при одних лишь милицейских погонах, их достаточно и в прокурорских мундирах... Думаешь, самое страшное то, что мы продали нефть, газ, заводы? Нет, Паша, есть нечто пострашнее... Людей продали. Дали им право, законное, нравственное право продаваться.
— Это как? — спросил Пафнутьев.
— Если их на государственном уровне обобрали до нитки, если человеку назначили пенсию в несколько раз ниже прожиточного минимума! Мы можем его судить за пустяковую подпись, если ему за эту подпись дали сразу сто пенсий? Можно его судить?
— Осуждать не можем, а судить должны. И судим. И неплохо получается. — Пафнутьев передернул плечами, дескать, стоит ли говорить о таких пустяках.
Гордюшин помолчал, повертел ручку на полированной поверхности стола, поднял глаза на Пафнутьева.
— Паша, им не на кого положиться. Они все там проданы-запроданы. Пропадают документы, фотографии, свидетели отказываются от собственных показаний... А как не отказаться, если тебе предлагают десять тысяч долларов? Паша, речь идет об очень серьезном расследовании. Очень серьезном.
— Олигарх небось?
— Олигарх. Магнат. Миллиардер. Называй его как хочешь.
— Крутой?
— Круче не бывает.
— Я его знаю?
— Страна знает, мир знает.
— Неприкасаемый?
— Да, Паша, да! Именно так! Неприкасаемый.
— А мне, значит, будет позволено? — спросил Пафнутьев, рассматривая собственные ладони.
— Более того, ты будешь просто обязан к нему прикоснуться.
— Так он же небось еще и депутат?
— А тебе это по фигу и даже на фиг!
— До сих пор подобное не поощрялось.
— Времена меняются.
— Кто он?
Не отвечая, Гордюшин вынул из ящика стола большую фотографию и протянул Пафнутьеву. Тот осторожно взял, повернул снимок, поскольку он оказался у него вверх ногами, всмотрелся. Это был коллективный снимок, на нем было не меньше семи физиономий. Люди улыбались прямо в объектив, чувствовалось — только что были сказаны какие-то слова, которые всех их объединили, всех распотешили, и после этих кем-то произнесенных слов они стали еще ближе друг другу.
Все эти лица были Пафнутьеву хорошо знакомы.
В центре стоял президент, пониже других ростом, стройнее, моложе. И улыбка у него была если и не мальчишеская, то какая-то чуть сконфуженная, видимо, он и пошутил за несколько секунд до щелчка фотоаппарата и сам же смутился откровенности своей шутки. Но все остальные его словам обрадовались, какую-то тяжесть снял с них президент словами, которое прозвучали только что, в чем-то он их успокоил, заверил, в чем-то важном согласился с ними.
— Ни фига себе, — пробормотал Пафнутьев, совершенно не представляя, кем именно ему придется заниматься.
— Вот так, дорогой, вот так, — сокрушенно проговорил Гордюшин. — Это тебе не наши местное разборки, это маленько покруче.
— Надеюсь... мой клиент... не президент? — Пафнутьев несмело поднял глаза на Гордюшина.
— Пока нет.
— А что... Есть надежда?