Через срок опять приволокли в пытошную. Горел огонь. На стене, что насупротив дыбы, висли клочья волос. В крови, в мозгах, в кале человечьем. “Бедные, — пожалел Шубин. — Кто же страдал тут до меня?..'
— Кто ты есть? — спросил Ушаков, очки вздевая.
— Сам знаешь, — заплакал Шубин. — Чего мучаешь?.. Каты взяли банные веники — сухие, шелестучие. И те веники в огонь опустили. Одежонку велели скинуть и лечь.
— Ладно, — сдался Шубин. — Противу огня слаб я… Быть по-вашему, звери: Иван я есть, а родства не помню… Везите уж!
И повезли его — долго-долго, месяцами волокли через места пустые. Да все кибиточкой, да все под войлоком. И опомнился Шубин уже на Камчатке: стоял перед ним хиленький попик и держал обручальные кольца, дешевенькие…
Шубин повел глаза в сторону от себя — налево: о ужас-то!
Венчали его с камчадалкой — старой, дряблой и грязной.
Вынула она изо рта трубку и подмигнула слезливым глазом.
— Нисяво.., нисяво… — сказала. Заплакал он и продел палец в обручальное кольцо. Первые годы все спрашивал, сидя сутками на берегу моря:
— За што? О господи, знаешь ли ты — за што?.. А потом и спрашивать перестал. И потекло время. Безжалостное. И забегали в чуме дети. Не цесаревнины. Камчадальские.
Были они, эти дети, очень на Шубина похожие. Там, с детьми своими на берегу моря играя, Шубин забыл русский язык…
До большого колокола Ивана Великого, от самого Красного крыльца кремлевского, протянули канат длиннющий. А высота-то — ну и высота же! Шапка падает… И на канате том, над головами мужиков и баб, плясал босой персианин. Потом выкатили на площадь бочки с вином. Анна Иоанновна на крыльцо вышла, бросала медяки в народ, празднуя, что от Гиляни избавилась.
— А вину, — крикнула в толпу, — даю употребление вольное!
Сие значило: коли до бочек живым пробьешься, то пей вволю, сколько душа примет. Перс- канатоходец видел со страшной высоты, как ринулся площадной народ в свалку… Стража потом питух разогнала, со дна бочек изъяли мокрые в вине шапки — утопшие.
— Эй! — трясли шапками на площади. — Чей треух? Никто не признавался: как бы не попало. Перс еще долго плясал в розовом вечернем небе, потом спустился вниз. А императрица выходила слонов встречать. Как танцора, так и слонов прислал ей в подарок Надир за уступку Гиляни… Надир, звезда которого быстро разгоралась на Востоке, оказался очень хитрым дипломатом: пусть Россия поможет ему турок изгнать, или… Или пусть сама уходит из Персии! Остерман решил, что лучше уйти.
Артемий Петрович Волынский появился в царском Анненгофе, вполне прощенный. Держался скромником, остро поглядывая на Остермана. Прожигал его насквозь своими глазами, и Остерман не выдержал:
— Артемий Петрович, небось до меня нужду какую имеешь?
Волынский нагнулся и — в ухо кабинет-министру:
— Ночь-то, граф, черная. Вода в каналах темная. Плывите и далее. Но себя щупайте: уж не дьявол ли вы?
Намек был неприятен Остерману, и он отъехал на коляске.
— Озорник, — сказал издали. — Богохульство ваше ни к чему…
Раздался грохот ботфортов, кованных плашками из меди. Во дворец Анненгофа прибыл фельдмаршал князь Василий Долгорукий.
— Что слышу я? — вопросил, озираясь. — Нешто правда, будто Гилянь обратно хотят отдать? Кто зло сие придумал для России в бесчестие? Кто?
Остерман притих в колясочке. Из покоев своих величаво, шажками мелкими, выступила императрица:
— Чего кричишь, маршал? Или тебя обидел кто?
— Не меня, не меня… То русского солдата обидели!
— Да будет тебе, — отмахнулась Анна Иоанновна со смехом. — Разве же я русского солдата обижу когда?
— Выслушай, великая государыня! Семь потов в тех землях сбрызнуто, семь кровей пролито… Россия встала на море Каспийском ногою твердою! Лежат от Гиляни шляхи прямые — на Тегеран, Шахруд, Герат, Кандагар… Так почто же дарить задарма обратно? Добро бы соседу хорошему… А то ведь — кому? Надиру! Разбойнику!
— Уйди,. — велела Анна, — от крику твоего голова болит…
Фельдмаршал развернулся и заметил Волынского.
— Друг Артемий, — слезно взмолился старик, — ты русским послом был в Персии, так скажи: разве можно кровью завоеванное за канатного плясуна да слонов отдать? Земли-то каковы, сам ведаешь! Русь чрез те завоевания богатство вечное обрела, она морем плывет в Индию… Сердце наше в Европе колотится, но телом большим мы по Азии разлеглись. В делах восточных укреплять себя надо, а не транжирами быть глупыми…
Волынский решил Остермана не щадить: теперь он снова силу обрел — за ним ведь граф Бирен стоял (с конюшнями его, с аргамаками его). И он так отвечал — во всеуслышание:
— Согласен я с тобою, фельдмаршал: придворные той крови и того поту не нюхали… Чужакам ничего не жаль! А вот нам.., эх!
Остерман съежился на дне своей коляски.
— Это вы, — выкрикнул, — преступно повинны в том, что моря крови русской пролиты на Гиляни… Ради чего? Фельдмаршал Долгорукий схватился за коляску:
— Кровь ради отечества пролита.., чурбан ты немецкий!
И вдруг покатил Остермана… Все быстрее, быстрее!
Впереди уже двери. За ними — арапы дежурят.
Выбил коляской двери, повалив арапов, выпихнул Остермана прочь из зала… Граф со своей колесницей так и врезался в стенку.
Тут к нему угоднически, как собачка, подбежал принц Людвиг Гессен-Гомбургский:
— Ваше сиятельство, неужели… Неужели простите? Остерман посмотрел на него — снизу, тяжело:
— Вы.., ничтожество! Остерман не таков, как ваша сомнительная светлость: он никогда ничего никому не прощает… Можете подойти к фельдмаршалу и сказать, что дни его сочтены! А в этом поможете мне.., вы, принц! И не отказывайтесь, — усмехнулся Остерман. — Жезлы фельдмаршалов на улицах не валяются. А вам, ничтожество светлейшее, этот жезл еще пригодится…
— Мне? Какое счастье! — замлел принц.
— Да, — покривился Остерман. — Этой палкой вы будете хвастать потом перед дамами, рассказывая о своих подвигах!
Собрались одни только русские — чужаков не было: сам фельдмаршал Василий Владимирович, адъютант Егорка Столетов, племянник Юрка Долгорукий, прапорщик Алексей-Барятинский и жена фельдмаршала Анна Петровна (старуха уже). Сначала жулярский чай попивали, потом маршалу воду гонять прискучило, он чашку ополоснул от чая:
— Травка сия вину не товарищ… Эй, Юрка! Плесни винишка…
Племянник разлил вино, стали тут все пить, руками махали.
Егорка Столетов так сказал:
— Петр Первый сквалыга был: он не отдал бы Гиляни!