карточки. Он, я верю, вернется!..
— Спасибо на добром слове, господин пастор! Дайте поцеловать вашу руку…
Поздним вечером Руальд Кальдевин закончил раздачу карточек. Через его комнату за эти несколько часов прошло все население городка, и после встречи с народом Кальдевин обрел уверенность в своей правоте, укрепился духом и с легким сердцем стал готовиться к воскресной проповеди.
* * *
В освещенном свечами храме пахло хвоей, которой устилался проход между рядами скамей молящихся. Орган только что кончил играть торжественную магнификату и замолк, жалобно всхлипнув старыми мехами. По деревянному барьеру, ограждавшему хоры над входом в кирку, не спеша прошла большая церковная крыса.
«Сколько их развелось!» — с отвращением подумал пастор, взбираясь по узкой лестнице на высокую кафедру. Сегодня он вел службу, одетый в белую льняную одежду, с черной манишкой на груди, поверх которой лежал серебряный крест. Степенно поднявшись на кафедру, Кальдевин положил перед собой толстый лютеранский Гезанбух с тяжелыми медными застежками. Пригладил руками густые светлые волосы и раскрыл Гезанбух, поставив его ребром на возвышение кафедры.
По рядам молящихся прошел встревоженный гул голосов — все увидели, что полураскрытая церковная книга, поставленная на ребро, теперь представляет собой букву «V».
Виктория! Победа! — вот что хотел сказать этим Кальдевин, и его поняли…
Когда же он заговорил, все смолкли. Проповедь начиналась призывом к ожиданию яркого восхода, который разгорается на востоке (так в эти годы начинались почти все проповеди).
Кальдевин говорил, нервно сцепляя и расцепляя тонкие пальцы своих подвижных энергичных рук, жесты которых дополняли каждое его слово. Он ощущал самые сильные места своей проповеди по тому сухому шепоту, который начинал шелестеть в рядах молящихся.
— …И нет спасения злу, которое еще тщится остаться живым в нашем мире. Но, братья и сестры, не взращивайте это зло своими руками, как бы ни был силен бес искушения, ибо добро уже стоит на пороге наших хижин. И недалек тот час, когда оно вместе с восходом посетит каждый честный и мирный дом, и горько придется тому, кто в эти тяжелые годы помогал злу одолеть справедливость мира сего…
Так говорил он до тех пор, пока в притихшем храме не раздался чей-то резкий, переходящий в визг голос:
— Молчать!.. Прекратить чтение проповеди!..
Пастор только сейчас заметил, что на хорах, где недавно прошла крыса, сидит сам Иуда-Ли. Это было так неожиданно, что он в волнении закрыл глаза, а когда снова раскрыл их, то увидел, что хирдовец, расталкивая прихожан, пробивается к алтарю.
Через минуту его уже стащат с кафедры, но минута останется при нем…
Не слушая выкриков Ионаса-Ли, пастор прижал руки к сердцу и сказал:
— Друзья, верьте в дружбу русского народа. Он придет и освободит вас от иуд и предателей, он выбросит из нашей прекрасной страны захватчиков…
Хирдовец уже перелезал через решетку алтаря.
— Не входите в алтарь, — крикнул Кальдевин, — я сам сойду с кафедры…
Через полчаса, в разорванной церковной одежде, он уже лежал на каменном полу комендатуры, пытаясь встать на ноги. Гестаповец без мундира, в одной сорочке, совал ему в рот толстую короткую сигарету.
— Ну как, вы способны продолжать разговор?
— Я еще жив.
— Отлично… Мои солдаты немного перестарались, но и вы должны понять их, пастор.
— Я понимаю.
Он встал и, сорвав церковное облачение, остался в одном костюме. Сигарета раскурилась косо, табак был плохой, и он отбросил ее в угол.
— Итак, раздав карточки тем, кто не участвует в строительстве оборонительных сооружений, вы умышленно подорвали престиж германского командования?
— Да, если хотите, умышленно.
Гестаповец прищурился, поглядел на пастора одним глазом:
— Неужели вы думаете, что мы не заставим их отрыгнуть все, что они успели сожрать по этим карточкам?
Кальдевин промолчал.
— Взрыв на руднике «Высокая Грета» тоже входил в ваши понятия о долге?..
— Безусловно!
— Может быть, вы теперь-то назовете тех, кто помогал вам в этом?
Кальдевин вспомнил лица друзей — Улавы, Никонова, Дельвика…
— Господин офицер, — сказал он спокойно, — есть вещи, о которых простительно спрашивать на допросе, но на которые непростительно было бы отвечать.
— Почему?
Гестаповец придвинулся к пастору, облокотившись на стол.
— Потому что я не квислингозец, я норвежец.
— Квислинговцы тоже честные норвежцы.
— Они ваши честные лакеи, но никогда не были норвежцами.
— Хорошо, но как могло случиться, что вы, образованный человек, окончивший университет в Германии… И вдруг вы…
— Вы забываете, — прервал его пастор, — что я покинул Германию, не закончив богословского факультета. Грохот ваших сапог мешал моим занятиям.
— Это не меняет дела. Всякий, кто хоть раз прикоснулся к земле Германии, должен считать ее священной!
— Вы так думаете? — спросил пастор, и ему стало смешно.
— Так вот я вас спрашиваю: как могли вы способствовать этим бандитам? Ведь вы — священнослужитель, а коммунисты ваши враги, ибо они подрывают основные догматы церкви.
— Это вопрос, относящийся к делу?
— Да.
— Что ж, я отвечу…
Он вспомнил свой давнишний разговор с Дельвиком и сказал:
— В одном, господин офицер, вы безусловно правы: я никогда не могу быть согласен с коммунистами, но моя совесть всегда тянулась к справедливости. И я нашел эту справедливость не в вас, господин офицер, а в коммунистах, которые идут наперекор всему черному и злобному, что несете вы миру. Сейчас коммунисты — мои друзья!..
— Вы знаете, что вас ждет? — хмуро спросил гестаповец.
— Да, знаю. И жалею только об одном…
— Интересно, о чем же может жалеть человек перед смертью?
— Я жалею о том, что умру, не увидев своей родины, любимого народа своего — свободными!..
Гестаповец надел мундир, позвонил и сказал конвоиру:
— Уведите его…
На рассвете, когда над миром всходило солнце, пастора вывели к морю и расстреляли. Перед смертью он был спокоен, и конвоиров, сопровождавших его до места казни, попросил только об одном:
— Не будем спешить, господа… Сегодня такое замечательное утро, — так пойдемте же медленнее!..
Зарево над Суоми
Громадное зарево заглядывало в окна, окрашивало стены в кровавый цвет, — горели соседние деревни, вся Лапландия задыхалась в горьком дыму. Деревни горели потому, что он, Герделер, приказал: «Сжечь!» И вот они горят, и вот эта женщина, фру Андерсон, стоит перед ним на коленях.
— Возьми меня с собой, — плакала она.