— Что ж, — криво усмехнулся гитлеровец, — я тоже впервые вижу коммуниста на таком расстоянии.
— Это потому, что они раньше вас близко к себе не подпускали.
— Все равно, — выкрикнул немец, — это не благородная война! И, оскорбляя сейчас меня как военнопленного, вы нарушаете Женевскую конвенцию…
Вахтанг, не отвечая, рванул один ящик стола, другой, третий. Немец, наблюдая за его поспешностью, вдруг рассмеялся.
— Те шифровки, — сказал он, — которые вас интересуют, находятся вот в этой шкатулке.
Вахтанг открыл шкатулку: на дне ее лежал один только рыхлый пепел, и в этом пепле еще хранился недавний жар.
— Ловко, — заметил он, — только в штабе все равно расскажете, что тут было.
— Конечно, — пытаясь казаться равнодушным, ответил пленный, — если загнать под ноготь иголочку, то, может, и расскажу что-нибудь. Например, о том, какой крепости я люблю кофе…
— Хватит болтать, — остановил его Вахтанг и сорвал с переборки портрет какого-то офицера. — Беру себе, — сказал он. — А вот это…
Он осторожно снял второй портрет — портрет молодой женщины в купальном костюме; на обороте было написано: «Любимый, идите на восток и не забывайте меня!»
— А вот это, — повторил Вахтанг, — возвращаю вам. Она у вас умная женщина. Знала, что писала. Вы действительно пойдете на восток. Пойдете в плен!
Он показал ему рукой на дверь:
— Идите, да, кстати, уж заодно положите на стол ваш кортик, который вы так усердно прячете под кителем. А то карандаш затачивать станете и палец порезать можете. Зачем же это? Я Женевскую конвенцию не нарушу — сдам вас в плен под расписку. В полной сохранности…
Немец, вспыхнув, бросил на стол золоченый кортик и, направившись к двери, неожиданно остановился.
— Вы отправите меня в лагерь для военнопленных? — спросил он.
— Да.
— Простите, но там из меня сделают… мыло?
Вахтанг щелкнул пальцем по фашистскому значку на груди пленного и успокоил его:
— Что вы, что вы! У нас мыло из животных делают, а вы ведь еще на четвереньках не бегаете.
Гитлеровец вышел, и рядом с ним качнулся штык боцманского карабина.
…Катер, набирая скорость, с ревом взбирался на крутую океанскую волну.
Святые дела
Их было всего трое: Григорий Платов, Ваня Ставриди и Василий Хмыров.
Они сидели в просторной рубке «Гринвича» на деревянном диване и тихо разговаривали. Если кто-нибудь начинал говорить громко, то по всему транспорту сразу раздавалось гулкое эхо. С непривычки становилось жутко. На несколько тысяч тонн металлического гиганта приходилось всего три маленьких человека.
Освещение на транспорте не работало. Пришлось включить аккумуляторные фонари. Три тонких луча, скользя по переборкам, перекрещивались в темноте, словно прожекторы. Лица аскольдовцев казались зеленоватыми, и при малейшем движении за их спинами вырастали большие угловатые тени. Изредка один из матросов выходил на палубу и шел в нос корабля, на бак — проверить состояние буксирных концов.
— Сейчас на «Аскольде» чай пьют, — говорил Ставриди. — В кубрике тепло, кружки звенят. Ребята рукавицы и шапки сушат…
Хмыров, поджав под себя ноги и сложив на груди руки, сидел окаменев, точно Будда.
Сказал, не пошевелившись, тихо:
— Холодно, братцы.
Платов встал, молча вышел из рубки. Освещая фонарем длинный темный коридор, он осторожно двигался вдоль ряда дубовых дверей. Где-то глубоко внизу плескалась вода.
Едва только он вошел в салон, как сразу же остановился, пораженный. Кто-то сказал ему в самое ухо:
— Джиги!.. Джиги!..
— Кто здесь? — крикнул Платов. — Отвечай!
Лучом фонаря провел по каюте. Вот портреты Черчилля, какой-то узколицей женщины, сгорбленного старика. А над головой старшины — бамбуковая клетка. В ней сидел нахохлившийся от холода черный мадагаскарский попугай. «Джиги, джиги!» — кричал он, подпрыгивая в своем кольце.
Платов шумно вздохнул.
— Ну и напугал же ты меня, — сказал он, снимая клетку с потолка. — Что же тебя хозяин не взял вместе с книгами? А, зверь божий? Молчишь…
В одном из ящиков буфета старшина нашел сыр и пачку морских галет в красивой упаковке, на которой был нарисован румяный матрос флота его величества.
— Ну вот мы и подзакусим. Пойдем, птица, к нам!..
Вернувшись в рубку, Платов отсвистел флотскую обеденную мелодию и скомандовал, как командовал каждый день на «Аскольде»:
— Команде пить чай!
Ставриди и Хмыров вскочили с дивана:
— Вот это дело!
Они открыли клетку, рассматривая диковинную птицу, но Платов сказал:
— Кто-нибудь из вас сбегайте сначала к буксиру, посмотрите, что там делается.
Хмыров ушел и вернулся через несколько минут, стряхивая с плаща снег:
— Все в порядке. Чтобы тросы не терлись на качке, я подложил под них пять матросских подушек. Все равно валяются без дела.
— Ну, тогда давайте выпьем, а то и впрямь холодно. Вот сыр, вот галеты, пьем по очереди…
Они выпили по пять глотков ледяного, захватывающего дух рому и разговорились.
— Эх, жизнь морская! — вздохнул Хмыров. — Я вот девять лет плаваю, а все не могу к морю привыкнуть. Я береговой человек, крестьянин. Сплю и вижу: солнце встает, роса на листьях, а я выхожу в поле с косою… Хорошо!
— Брось, не скули, — оборвал его Платов. — Это ты сейчас говоришь. А вернешься на берег, и тебя так потянет в море — только держись! Такое и со мной иногда бывает.
— Куда же это я попал? Ну и общество! — рассмеялся Ставриди. — Один я тут настоящий. Я балаклавский рыбак; про нас писатель Куприн даже повесть написал. Называется — «Листригоны». А то еще в театре, я слышал, пели… Хотите? — спросил матрос и вдруг запел глуховатым вибрирующим тенорком:
Балаклава, Балаклава,
Черноморские края,
Там живет цыганка Клава,
То знакомая моя…
— Тише, — сказал Платов.
— Да ну тебя! Ты слушай, — отмахнулся Ставриди и продолжал песню:
Как добудем мы победу,
Я на родину вернусь.
В Балаклаву я приеду
И на Клаве той же…
— Перестань! — оборвал его на полуслове Платов. — Вроде кто-то прошел по палубе. С носа на корму… Притихли. Шумело море. Гудел ветер.
— Эх, зря песню оборвал, — сказал Хмыров.
— Ну ладно, черт с ним. Наверное, послышалось… — Платов задумался и вдруг тревожно оглядел друзей. — У вас спасательные жилеты воздухом надуты?..