— И вы ели всех этих зверей?
— Конечно. — И, обратившись к Лили, Франсуа заметил: — Все городские удивляются, что мы едим ежов. А сами-то едят морских ежов, да еще как!
Приведя этот сильный довод, Франсуа задумался, потом вдруг сказал:
— А бывают, кажется, и такие негодники, которые жрут лягушек!
Он широко раскрыл рот и медленно сомкнул челюсти, словно раскусывая это земноводное.
— Ох, не надо! — вскрикнул, брезгливо поморщившись, Лили. — Меня стошнит!
Франсуа встал.
— Чего же ты хочешь, — заключил он философически. — Видно, правду говорят, что у каждого свой вкус; так вот, мне по вкусу ежатина. Ну ладно, хватит! За работу!
Он взял свою косу, Лили — грабли, а мне поручили собирать колосья и связывать их по десять штук в маленькие пучки, которые потом должны были служить приманкой для молодых куропаток.
Наши сельские труды продолжались до захода солнца, и это был приятный день. Когда мы собрались в обратный путь, мы с Лили залезли в тележку, на самый верх снопов, а Франсуа повел мула в поводу.
Мы ехали в тени прохладной ложбины. В вышине, вдоль всей гряды, закатные лучи золотили склоненные над нами сосны, и на нашем пути роем взлетали испуганные цикады.
Лежа на животе среди шуршащей соломы, мы завели душевный разговор.
Не глядя на меня, Лили прошептал:
— Я так скучал по тебе!
— Я тоже.
Тряская тележка баюкала нас в ворохе душистых мохнатых колосьев. Лили говорил:
— Завтра утром пойдем ставить ловушки, только надо будет рано вернуться домой.
— Почему?
— Будем веять гречиху на току. А после обеда придется молотить горох, он сушится на чердаке.
Лили, казалось, был обеспокоен и приуныл. Помолчав, он сказал:
— Отец хочет, чтоб я подсоблял ему чуть не каждый день, потому что у меня теперь, вишь, шерсть растет!
Он вытянул ногу, показывая темный пушок на икре, угрожавший его свободе.
— Я буду тебе помогать.
— Толку от этого чуть, горохом-то дело не кончится. В эту пору в деревне всегда есть чего делать. Не терять же тебе из-за этого свои каникулы. Я дам тебе моих крылатиков, они у меня красивые, рыжие, те, что я насобирал на дереве. До открытия охоты ты будешь один расставлять ловушки; отец обещал, что с десятого августа я буду по утрам свободен, а после пяти вечера тоже.
— Нет, без тебя мне неинтересно. Я лучше буду работать с тобою.
Он вскинул на меня засиявшие глаза и, кажется, покраснел.
— Я так и думал, — проговорил он. — Но все-таки я рад.
Вот почему я научился тем летом молотить гречиху. Древний каменный вал молотилки, изборожденный желобками, вращал наш бесценный мул; затем я развеивал деревянными, сделанными из боярышника, вилами обмолоченную солому; очищенное зерно градом ссыпалось у моих ног, солома падала немного подальше, а легкая мякина взлетала к веткам олив, оставляя за собой длинные белые дорожки. Я молотил цепом «турецкий горох», замкнутый в сухом стручке, словно дробинки в погремушке. Затем мы делали тростянки — плетенки из тростника, на которых сушат инжир. Приходилось нам и таскать воду из колодца, чтобы поливать «яблоки любви» (их французы, в отличие от провансальцев, так буднично называют помидорами), подвязывать салат, «запасать травку» для кроликов и менять подстилку мулу. Мы попробовали было расставлять ловушки на соседних полях, под оливами или в жнивье, но добыча оказывалась мизерной: либо негодующе стрекочущая сорока, либо легковерный воробей, либо славки, такие крохотные, что ловушка защелкивалась над тельцем птички, хватая ее за гузку.
Вскоре мы отказались от этого вида охоты и стали ждать приезда дяди Жюля, который так долго гостил у родных в Перпиньяне [48], что, наверно, совсем оперпиньянился.
В то утро отец решил, что приспело время остричь белокурые локоны Поля, который и сам давно уже требовал этого жертвоприношения.
— В школе, — говорил он, — меня дразнят девчонкой, и мне это не нравится.
Итак, на стул поставили ящичек, а на ящичек усадили Поля. Вокруг шеи ему повязали салфетку, совсем как в парикмахерской. А мне поручили выкрасть из кухни подходящую по размеру кастрюлю. Я на всякий случай стянул две и, надев на Поля, как шляпу, ту, что пришлась ему по голове, держал ее за ручку. Тем временем отец, вооружившись ножницами, подрезал кружком, по краю кастрюли, кудри Поля; сделано это было с умопомрачительной быстротой, но результат получился не вполне удовлетворительный: когда мы сняли кастрюлю, обнаружилось, что у нашего клиента прическа зубчиками. Поль потребовал зеркало, но отец крикнул:
— Пока не надо!
Вот тут— то Жозеф и вынул из кармана новенькую машинку для стрижки волос и очень ловко оголил сыновний затылок, точно-так, как это делают с приговоренными к смертной казни на цветной обложке «Пти журналь». Затем отец попытался подровнять с помощью гребенки и ножниц волосы Поля по бокам. Это ему, в общем, удалось, но он столько раз их подравнивал, что Поль в конце концов оказался остриженным почти наголо. Он посмотрелся в зеркало и пришел в восторг, хотя от волос остался лишь чубчик надо лбом. Поль постарался придать себе мужественный вид, сжав губы и насупив брови; он и вправду преобразился. Мы с торжеством повели представлять маме Поля в его новом обличье. Она очень разволновалась, но объявила, что надо, как видно, мириться с потерей своего крошки, если получаешь взамен мальчишку, и все же нашла, что прическа ему очень идет. Короче говоря, все остались довольны, и Поль тут же стал пришивать свои кудри к вырезанному из одеяла кружку, чтобы сделать себе скальп.
К несчастью, этот первый успех втянул нашего Жозефа в опасную авантюру.
Однажды ему посоветовали остричь наголо мою сестрицу: у нее-де потом будут толстые косы, а парикмахер нашего квартала подтвердил, что это прекрасно содействует росту волос. Отец рассказал об этом дома, не успев, правда, сослаться на то, какие авторитетные люди дали ему такой совет. Огюстина только глянула на него, и он, не дав ей раскрыть рта, сразу же заявил, что, конечно, было бы варварством остричь такие красивые локоны, и в заключение сказал:
— У малышки и так достаточно волос!
Но сейчас в кармане у Жозефа была новенькая машинка для стрижки; а каждому известно, что при виде хорошенькой машинки у нас руки так и зудят, да она и сама просится в дело, знает, что иначе ее съест ржавчина. Жозеф не устоял перед соблазном. Самонадеянный парикмахерский ученик, он вбил себе в голову, что обязан применить наилучшее средство для укрепления волос, рекомендованное сведущим человеком, и что глупая чувствительность, весьма близкая к фетишизму, не должна мешать отцу обеспечить волосами будущее родной дочери.
Вот почему он сделал свое дело втайне; не потому, что надеялся предотвратить бунт Огюстины, а потому, что твердо рассчитывал на одно: когда все уже позади, бунтовать поздно.
И все же Огюстина взбунтовалась, притом как раз тогда, когда Жозеф уже пожалел, что купил машинку. Ну, право же, голая младенческая головка казалась огромной и хрупкой, точно яйцо, она просто пугала. Теперь стало видно, как бьется на сестрицыном темени родничок, словно цыпленок проклевывается.
Мама выразила обуревавшие ее чувства весьма непосредственно: вырвав из рук Жозефа машинку,