мы к этому времени еще будем достаточно молоды, чтобы бегать по холмам, я обещал Лили целые горы пойманных дроздов и садовых овсянок. Наконец, рассказав обо всех событиях в семье, которая, как мне казалось, благоденствовала, я просил Лили передать мои соболезнования «разбитой в щепы» сосне на Гаретте, а также привет и утешения Скорбящему Камню. Письмо заканчивалось словами горячей любви, которые я никогда не посмел бы сказать Лили в лицо.
Я дважды перечел свое послание и внес в него несколько мелких поправок; затем, вооружившись новым пером, переписал, высунув кончик языка и держа промокашку наготове.
С точки зрения каллиграфии все было в порядке, а орфографией я блеснул, потому что проверил по «Малому Ларуссу» [35] некоторые сомнительные для меня слова. Вечером показал свое творение отцу; он велел мне вставить кое-где недостающие и вычеркнуть лишние буквы, но, в общем, похвалил меня и назвал письмо прекрасным, и мой милый братишка очень этим гордился.
Вечером, лежа в постели, я перечел послание Лили, и ошибки его-показались мне до того потешными, что я не мог удержаться от смеха… Но внезапно я понял, что такое множество ошибок и неуклюжих оборотов получилось в итоге долгих часов утомительного труда и очень большого напряжения, которых требовал долг дружбы. Я тихо встал, зажег керосиновую лампу и босиком побежал на кухню, где и расположился за кухонным столом со своим письмом, тетрадью и чернильницей. Вся семья спала; я слышал лишь песенку струйки воды, стекавшей в цинковый слив.
Прежде всего я одним махом выдрал из тетради три страницы; таким образом я получил бумагу с рваными краями, чего я и хотел. Затем я переписал мое слишком красивое письмо ржавым пером, опустив остроумную фразу, в которой я высмеивал нежную ложь Лили о дроздах, искусно пойманных Батистеном. Я вычеркнул также поправки отца и добавил кое-какие орфографические ошибки, позаимствовав их у Лили: «овссянки», «куропадки», «батистен», «тибе» и «бетьствие». Затем я понаставил прописных букв, где это было вовсе неуместно. Эта тонкая работа продолжалась часа два, и я почувствовал, что меня одолевает сон… Однако я снова перечел письмо Лили, затем свое собственное. «Теперь все как будто в порядке, — подумал я, — но вроде бы чего-то не хватает». Тогда я зачерпнул чернил деревянным концом своей вставочки, так что на ней повисла огромная капля, и уронил прямо на свою изящную подпись эту черную слезу; от нее разбежались лучики, и она стала похожа на солнце.
Из— за осенних дождей и ветра они казались нескончаемыми, эти тридцать два дня, что оставались до рождества; но терпеливо тикающие часы потихоньку сделали свое дело.
Однажды декабрьским вечером, вернувшись из школы и войдя в столовую, я замер, сердце мое забилось. Мать укладывала в картонный чемодан шерстяные вещи.
Над столом ярко светила лампа; возле блюдечка с прованским маслом были разложены части отцовского ружья.
Я знал, что мы должны уехать через шесть дней, но упорно старался не думать об отъезде — так легче было сохранять самообладание. А теперь, увидев эти сборы, эту предотъездную суету, которая тоже ведь была частью каникул, я разволновался до слез. Я положил ранец на стул и убежал в уборную, чтобы вволю поплакать и посмеяться.
Минут через пять я вышел, немного успокоившись, но сердце мое еще колотилось. Отец собирал ружейный замок, мама примеряла Полю вязаный шлем.
Я спросил сдавленным голосом:
— Мы поедем, даже если будет дождь?
— У нас только девять дней каникул, — ответил отец. — И даже если будет дождь, мы все равно поедем!
— А если гром? — спросил Поль.
— Зимой грома не бывает.
— Почему?
— Потому, — отрезал отец. — Но конечно, если будет ливень, мы подождем до утра.
— А если будет обыкновенный дождь?
— Что ж, тогда мы съежимся в комочек, зажмурим глаза и быстро-быстро прошмыгнем между каплями!
В пятницу утром отец отправился в школу, чтобы в последний раз «надзирать» за учениками, которые толпились на опустевшем школьном дворе, притопывая озябшими ногами. Уже несколько дней стояли морозы. Бутылка с оливковым маслом в кухонном шкафу, казалось, набита хлопьями ваты. Воспользовавшись случаем, я объяснил Полю, что на Северном полюсе «вот так бывает каждое утро».
Но мама готовилась дать отпор нагрянувшей зиме. Она напялила на нас с Полем несколько пар теплых штанов, фуфаек, курток и курточек. В вязаных шлемах мы походили на охотников за тюленями.
Сестрицу так закутали, что она превратилась в живой пуховичок, из которого торчал лишь красный носик. А мама в меховой шапочке, в пальто с меховым воротником и с муфтой (из кролика, конечно!) словно сошла с картинки на календаре, изображавшей красивую канадскую конькобежицу, скользящую по льду. От мороза лицо у мамы разрумянилось, и она была необыкновенно хороша.
В одиннадцать часов явился наш Жозеф. Он успел уже обновить свою охотничью куртку и щегольнуть ею перед коллегами-учителями. Правда, она была попроще дядюшкиной — не так изобиловала карманами, — но зато гораздо красивее, потому что сшили ее из голубовато-серой материи, на которой ярко выделялись медные пуговицы с выгравированной головой собаки.
Кое— как позавтракав, все мы приготовили свой «багаж».
Мать знала, что раз лето кончилось, то деревенская лавочка «Булочная — Табак — Бакалея — Галантерея — Снедь» может снабдить нас только хлебом, мукой, горчицей, солью, да еще горохом, а эту крупнокалиберную огородную дробь нужно вымачивать три дня и уж потом варить в разведенной золой воде.
Вот почему мы везли с собою довольно внушительные запасы съестного.
Но это еще не все: наши скудные средства не позволяли нам иметь посуду и для города и для дачи, поэтому в «Новой усадьбе» не оставалось и плошки.
В большой отцовский рюкзак положили необходимую утварь — кастрюли, шумовку, сковороду, жаровню для каштанов, воронку, терку для сыра, кофейник и кофейную мельницу, гусятницу, кружки, ложки и вилки. Затем туда же насыпали каштаны, чтобы заполнить пустоты и заставить молчать всю эту громыхающую скобяную лавку. Груз взвалили на спину отца, и мы отправились к Восточному вокзалу.
«Вокзал» был попросту конечной подземной остановкой трамвая, и название «вокзал» звучало насмешкой. Под «востоком», куда шел трамвай, подразумевался не Китай, не Малая Азия, и даже не Тулон. Крайним востоком был городок Обань, где под вполне западными платанами останавливались скромные восточные трамвайчики.
И все же вокзал произвел на меня большое впечатление, потому что он служил началом туннеля. Туннель этот уходил во тьму, и она казалась особенно густой из-за многолетней копоти, оставшейся от паровичков с воронкообразной трубой, которые, как и многое другое, были когда-то последним словом прогресса. Но прогресс говорит без умолку и произнес еще одно — последнее слово. Слово это было «трамвай».
Мы ждали трамвая, стоя между загородками из железных труб в длинной очереди, которую все время пополняли прибывающие пассажиры, отчего она, однако, становилась не длиннее, а лишь плотней.
Я как сейчас вижу перед собой нашего Жозефа: голова его закинута назад, плечи оттянуты ремнями рюкзака, и он, словно епископ на посох, оперся на половую щетку, поставив ее щетиной вверх.