ней гармоническое сочетание достоинств, какими сама желала бы обладать в глазах других, и хоть Эмма тогда с жаром отвергла это обвинение, случались минуты, когда она, наедине со своею совестью, не могла оправдать себя до конца. И все же «с нею сблизиться невозможно, она не знает, в чем тут дело, но эта холодность и замкнутость, это подчеркнутое безразличие к тому, нравится она или нет, и эта ее тетушка, которая болтает без умолку! А как все носятся с нею! И отчего это всегда считалось, что они непременно должны подружиться, — неужели если они ровесницы, то обязаны быть без ума друг от друга?» Таковы были ее резоны — лучших не находилось.
Неприязнь эта была столь мало обоснована, столь раздут был воображением каждый приписываемый недостаток, что всякий раз, впервые видя Джейн после значительного перерыва, Эмма невольно чувствовала, что незаслуженно обижает ее; вот и теперь, когда, по случаю приезда Джейн после двухлетнего отсутствия, она, как полагается, пришла с визитом, на нее заново произвели разительное впечатление те самые манеры и внешность, о которых она эти два года не уставала отзываться с пренебрежением. Джейн Фэрфакс была очень изысканна — удивительно изысканна; а изысканность Эмма ценила превыше всего. Она была хорошего роста — такого, что всякий назвал бы ее высокою и никто — долговязой; прекрасно сложена, грациозна; не толста и не худа, а в самую меру, хотя налет болезненности, пожалуй, склонял чашу весов в сторону последнего из двух зол. Всего этого Эмма не могла не увидеть, и потом, это лицо — эти черты — она совсем забыла, как они прекрасны; неправильные, но такие, что залюбуешься. Глазам, глубоким, серым, с темными бровями и ресницами, она никогда не отказывала в похвале, но и кожа, которую привыкла бранить, находя несколько землистой, была так чиста, нежна, что румянец только испортил бы ее. Пред нею была та особая красота, в которой главенствует изящество, и Эмма, по чести и совести, по всем правилам своим, не могла ей не отдать дань восхищения — с изяществом, будь оно внешним или внутренним, она встречалась в Хайбери так редко. Здесь не было и тени вульгарности, — были высокие и неподдельные достоинства.
Короче, во время первого визита Эмма сидела и глядела на Джейн Фэрфакс, вдвойне довольная собою от сознания, что ей приятно и что справедливость восстановлена, и начинала верить, что с неприязнью теперь покончено. Напоминая себе ее историю, размышляя о том, какая этой изысканности уготована участь, что оставляет она позади, как будет жить, невозможно было испытывать ничего, кроме жалости и уважения, — особенно если к известным всем подробностям, наделяющим ее притягательностью, прибавить то весьма вероятное обстоятельство, столь естественно напросившееся Эмме, что она влюблена в мистера Диксона. В этом случае тем более благородна была и достойна сострадания жертва, на которую она решилась. Эмма уж не спешила с прежнею легкостью обвинять ее в умысле отвадить мистера Диксона от жены и прочих кознях, подсказанных ей вначале воображением. Ежели любовь и была, то скорее уж безыскусная, тайная, напрасная — только с ее стороны. Она скорее всего впитывала губительную отраву, сама того не замечая, когда вместе с подругой заслушивалась его речами, а теперь из самых лучших, из чистейших побуждений лишила себя этой поездки в Ирландию с твердым намерением бесповоротно оборвать все нити, связывающие ее с ним и его близкими, и начать в ближайшее время тяжелую трудовую жизнь.
В общем, уходила от нее Эмма столь размягченная и подобревшая, что по дороге домой окидывала мысленным взором Хайбери и досадовала, что не видит ни одного подходящего молодого человека, который подарил бы Джейн независимость, — такого, чтобы залучить его для Джейн в силки.
Благостны были эти порывы, однако же недолговечны. Раньше, чем Эмма успела сделать последний шаг, во всеуслышанье объявив себя отныне и навеки другом Джейн Фэрфакс и отрекшись от былых предубеждений и ошибок, когда только сказала мистеру Найтли: «Она и правда недурна собою — лучше, чем недурна!», Джейн, с бабушкою и теткой, провела вечер в Хартфилде, и снова все воротилось на старое место. Прежние раздражители ожили с новой силой. Тетушка была утомительна, как всегда, даже больше, потому что к восторгам по поводу совершенств племянницы присоединились теперь тревоги о ее здоровье. Им пришлось выслушать доскональный отчет о том, что за завтраком ею съедается лишь такусенький кусочек хлебца с маслом, а за обедом — вот столечко баранинки, а также тщательно обследовать обновы, привезенные ей и ее матери: чепцы и мешочки для рукоделья; и Джейн опять впала в немилость. Они музицировали; Эмму уговорили играть, затем, как водится, благодарили и хвалили — с потугами на искренность, как ей представлялось, и с величественным видом, а в сущности-то лишь похвалялись, на высокий манер, собственной блистательной игрою. И главное — она была так холодна, так осмотрительна! Не допытаться, что думает на самом деле. Маска вежливости, с уст которой никогда не сорвется неосторожное слово. Отталкивающая и подозрительная скрытность.
Наибольшую сдержанность — хотя, казалось бы, куда уж больше — выказывала она, когда речь заходила об Уэймуте и о Диксонах. Она, можно было подумать, связала себя зароком никому не открывать, что за человек мистер Диксон, какое она оставила мнение об его обществе и хорошая ли они с мисс Кемпбелл пара. Одни только общие слова, доброжелательные и гладкие, без задоринки, без единой живой краски. Только это ее не спасло. Она скрытничала напрасно. Несмотря на все ее ухищрения, Эмма видела ее насквозь и вернулась к первоначальной своей догадке. Вероятно, ей все-таки было что скрывать, помимо собственных чувств, — наверно, мистер Диксон был очень близок к тому, чтобы изменить одной подруге с другою, а если и остался верен мисс Кемпбелл, то единственно из видов на двенадцать тысяч фунтов.
Подобная же сдержанность распространялась и на другие предметы. В одно время с нею был в Уэймуте мистер Фрэнк Черчилл. Все знали, что они немного знакомы, однако никаких сведений о том, что он собою являет в действительности, — ни звука — Эмма так и не добилась. «Хорош ли он?» — «Слывет молодцом, сколько ей известно». — «И приятен в обращении?» — «На этом, большею частью, сходятся единодушно». — «Производит ли впечатление мыслящего молодого человека — человека просвещенного?» — «Будучи на водах или мимолетно видясь в Лондоне, трудно сделать заключение о свойствах такого рода. При недолгом знакомстве, как у них с мистером Черчиллом, можно смело судить разве что о манерах. Манеры его как будто все находят отменными». Эмма не могла ее простить.
Глава 3
Эмма не могла ее простить, — однако это зло, как и причина, вызвавшая его, укрылись от внимания мистеpa Найтли, который тоже был в числе гостей и усмотрел с обеих сторон лишь должную внимательность и милое поведение, а потому, снова придя наутро в Хартфилд по делу к мистеру Вудхаусу, с одобрением отозвался о вчерашнем вечере — не столь открыто, как мог бы, не будь в комнате ее отца, но все же достаточно вразумительно для Эммы. Привыкши думать, что она несправедлива к Джейн, он теперь с большим удовольствием отмечал перемену к лучшему.
— Очень приятный вечер, — начал он, как только втолковал мистеру Вудхаусу необходимое, услышал в ответ, что все понятно, и убрал со стола бумаги. — В высшей степени приятный. Вы и мисс Фэрфакс угостили нас музыкой на славу. Есть ли большая роскошь, сэр, чем посиживать себе с удобством, когда две такие девицы целый вечер развлекают вас то музыкою, то разговором. Уверен, Эмма, что и мисс Фэрфакс осталась довольна вечером. Вы превзошли самое себя. Хорошо, что вы заставили ее так много играть, ведь в доме ее бабки нет инструмента и для нее, должно быть, это был настоящий подарок.
— Я рада, что вам понравилось, — с улыбкой сказала Эмма, — хотя, надеюсь, вообще не часто грешу невниманием к гостям Хартфилда.
— Что ты, душенька, — тотчас отозвался ее отец, — в чем другом, а в этом тебя не упрекнуть. Никому не сравниться с тобою в радушии и любезности. Скорее уж ты грешишь избытком гостеприимства. Взять хоть вчерашний вечер, когда обносили булочками, — по-моему, довольно было бы и одного раза.
— Да, нечасто, — почти одновременно с ним отозвался мистер Найтли. — Нечасто вы грешите также недостатком хороших манер и проницательности. И оттого, я думаю, понимаете, о чем я говорю.
Лукавый взгляд сказал ему: «И очень понимаю», меж тем как вслух она молвила только:
— Мисс Фэрфакс очень сдержанна.
— Немножко, — я давно вам говорил. Однако излишнюю сдержанность, ту, которая проистекает от застенчивости, вы скоро преодолеете. Ту же, что подсказана благоразумием, надлежит уважать.
— Это вы находите ее застенчивой. Я не нахожу.