за его намеками, за совпадениями и случайностями…
Скоро.
Скоро уже.
— Ты ее не зови, Тимофей-котофей, — назойливой мухой забился, зажужжал в ушах женский тенорок. — Ты ее не зови, а? Не ровен час, решат: тоже убегла, навроде ее дружка!.. Пущай едет, докладается…
Не поняла.
Сперва не поняла; да и потом — тоже.
Подняла глаза на Марфу-солдатку: ее ведь голос?
— Кто убежал? Куда?!
Из-под набрякших, пронизанных лиловой строчкой век на тебя глядело тайное злорадство.
Удовольствие падшей от вида той, кто хоть в чем-то, а ниже ее.
Он, глаза у Марфы-солдатки! Ой, глазищи! С девичества остались — большие, влажные, ресницы метелками! А под теми ресницами уже не девичье, бабье мерцает: …харя.
Мужская; трепаная. Вроде личины шутейной, какие парни на святках пялят. Обвисла, надвинулась; колышется туда-сюда, вверх-вниз. Сопит пористый носишко, по щетинистой скуле капля пота ползет. Язык широкий, лопатой, губы облизывает — словно лихорадкой обметало. Упала харя ниже, ткнулись губы куда-то, все равно куда. Вверх-вниз, вверх-вниз; вот и охнул, болезный.
То не харя на самом деле. То мешок мучицы, первача бутыль да забор починенный.
Вот.
— Сбежал твой чернявый, — лениво пояснила Марфа, а дочка лишь дернула щекой, поддакивая. — Коня у Ермолай Прокофьича свел, Мишку-немого по темечку ошарашил — ив бега подался. Купец уж всем доложился, к уряднику гонца послал…
— Врешь! Врешь, сволочь!
— Врать не обучены, — солдатка обиженно поджала губы (потрескавшиеся, в мелких белых шрамиках); дочка же вновь щекой дернула. — Мы по вертепам не шастали, мажьей пакости не учились, каторгой не хаживали!.. Мы хучь и сволочь, а честного звания!..
Она еще бурчала, тешила остатки бабьего гонора — благо повод есть, грех не потешить! — а ты уже спрыгнула с телеги.
В грязь.
Тузы дождем сыпались из чужого рукава; наспех крапленные, липовые. Один в один складывалось: пока тебе в Мордвинске предъявляют к опознанию изувеченную Ленку Ферт, здесь, в Кус- Кренделе, исчезает Друц. Бежит? Черта с два! Куда ему бежать?
Зачем?!
Смысл тайной игры был для тебя темен, но пристало ли Даме скучать на-прикупе, пока темные шестерки в короли выходят?
Они — кто они? Не важно! Пока не важно!.. Да, они просчитались, оставив твои руки развязанными. Пусть ты можешь сейчас всего ничего, пусть Костлявая всякий миг стережет за плечом — пусть!
Сыграем в четыре руки?!
— Кто видел? — деловито спросила ты. — Кроме купцова Мишки, кто-нибудь видел?
Марфа-солдатка вскинула подбородок, демонстрируя нежелание отвечать «всякой каторжанке», но бабу опередил неугомонный Тимоха.
— Слушай ты их! — доверительно сказал он тебе, с опаской подходя ближе. — Шавит Марфа, как бог свят, шавит!.. Никуда твой ром не делся.
— А я говорю: убег! — Марфа решила стоять до последнего.
И тут Тимошка-лосятник сказал те слова, за которые тебе вдруг захотелось кинуться к нему на шею и расцеловать в обе щеки, сплошь заросшие пегой боро-денкой.
— Дура ты, Марфа! — сказал он. — Ить прийдем на гулянку, сама глянешь; кто убег, а кто на лавке сидит! Ладно, хватит бары растабаривать… смеркается. Пора идтить.
Ты смотрела им вслед, чувствуя, как внутри, удивительным ребенком, зреет решение.
Улыбалась.
Так улыбалась, что Федюньша глянул было тебе в лицо, да и отшатнулся, закрывая рот ладонью.
— Эй, красавец-мужчина! Лосятник обернулся.
— На гулянку, говоришь? А кто только что пел: «Аида с нами! Пить будем, гулять будем!»? Брехал, выходит?
— Я? Брехал?!
Он просто не в силах был поверить своему счастью. Хлопал редкими ресницами, гонял желваки на скулах. Точь-в-точь бездомная псина, когда ее вдруг поманят от двери куском калача.
Тебе было его жалко, Княгиня?
Нет.
Тебе никого не было жалко; даже себя.
— Дык что это? Как это? Идешь, значит?!
— Иду. Эй, бабоньки, примайте товарку! Догоняя их, ты заметила: лица Марфы с дочкой изменились. Оплыли, налились добродушием. Понимающе брызнули светом.
Словно они давно ждали от тебя такого поступка; ждали, устали, а вот дождались-таки! А Федюньша не стал тебя останавливать.
— Н-но! — послышалось за спиной. — Н-но, постылая!..
Уже на опушке ты обернулась.
Маленькая телега стояла на взгорке, и молодой Сохач спорил о чем-то с невесть откуда взявшейся девчонкой — рябая егоза юлой вертелась на месте, и рядом возвышалась башня могучего собеседника.
Жалко, что ты не умеешь рисовать, Княгиня.
Просто помаши им рукой: Федору, вертлявой Акульке, выбежавшей вам навстречу, — помаши и иди себе дальше.
Хорошо?
Шли мало.
Не на самом деле, потому что к месту вышли уж затемно, при свете бледного, чахоточного месяца, в пятнах болезненного румянца — просто тебе показалось, что и не шли-то вовсе.
Летели.
Откуда силы? Откуда веселье? Откуда эта странная торопливость?.. Даже думать не хотелось. Что-то близилось к концу. Удача? Беда? Жизнь? Пустяки. Ты шутила, заигрывала с растерянным от нежданного счастья Тимохой, раскрутила обеих баб на водопад частушечной похабени, умело поддержав вторым голосом; сама спела два-три романса, из тех, что «пожесточе», для белошвеек, — и все остались довольны.
Спросила про волков.
«Не волчьи места», — равнодушно отозвался охотник, закидывая ружьишко подальше за спину.
Ладно. Только отчего ж тогда спина чешется? Не от клопов гостиничных — от ощущения чужого взгляда. Откуда желание оглянуться, и не просто так, а резко, или исподтишка — или еще как? — но увидеть, подглядеть? Бред, чушь! Тимоха дурак, но лосятник бывалый, учуял бы, будь что неладно…
Он и учуял.
Уже на подходах, когда за кучугуром валежника, по левую руку от гряды мачтового сосняка, замаячила избенка-растопырка, — Тимоха, приобнявший тебя, послушную, за плечи, вдруг извернулся. Оборвал пустую болтовню на полуслове, гадюкой нырнул в кусты. Ты не остановилась. И правильно: вон Марфа с дочкой идут, как будто так и положено… они идут, и ты с ними.