разума.
Понемногу его голос смягчился, и в нем снова прозвучала искренняя нотка.
– Видите ли, я тоже порой ловлю себя на желании быть слепым к фактам жизни и жить иллюзиями и вымыслами. Они лживы, насквозь лживы, они противоречат здравому смыслу. И, несмотря на это, мой разум подсказывает мне, что высшее наслаждение в том и состоит, чтобы мечтать и жить иллюзиями, хоть они и лживы. А ведь в конце-то концов наслаждение – единственная наша награда в жизни. Не будь наслаждения – не стоило бы и жить. Взять на себя труд жить и ничего от жизни не получать – да это же хуже, чем быть трупом. Кто больше наслаждается, тот и живет полнее, а вас все ваши вымыслы и фантазии огорчают меньше, а тешат больше, чем меня – мои факты.
Он медленно, задумчиво покачал головой.
– Часто, очень часто я сомневаюсь в ценности человеческого разума. Мечты, вероятно, дают нам больше, чем разум, приносят больше удовлетворения. Эмоциональное наслаждение полнее и длительнее интеллектуального, не говоря уж о том, что за мгновения интеллектуальной радости потом расплачиваешься черной меланхолией. А эмоциональное удовлетворение влечет за собой лишь легкое притупление чувств, которое скоро проходит. Я завидую вам, завидую вам!
Он внезапно оборвал свою речь, и по губам его скользнула знакомая мне странная усмешка.
– Но я завидую вам умом, а не сердцем, заметьте. Зависть – продукт мозга, ее диктует мне мой разум. Так трезвый человек, которому надоела его трезвость, жалеет, глядя на пьяных, что он сам не пьян.
– Вы хотите сказать: так умник глядит на дураков и жалеет, что он сам не дурак, – засмеялся я.
– Вот именно, – отвечал он. – Вы пара блаженных, обанкротившихся дураков. У вас нет ни одного факта за душой.
– Однако мы живем на свои ценности не хуже вас, – возразила Мод Брустер.
– Даже лучше, потому что вам это ничего не стоит.
– И еще потому, что мы берем в долг у вечности.
– Так ли это, или вы только воображаете, что это так, – не имеет значения. Все равно вы тратите то, чего у вас нет, а взамен приобретаете большие ценности, чем я, тратящий то, что у меня есть и что я добыл в поте лица своего.
– Почему же вы не переведете свой капитал в другую валюту? – насмешливо спросила она.
Он быстро, с тенью надежды, взглянул на нее и, помолчав, ответил со вздохом:
– Поздно. Я бы и рад, пожалуй, да не могу. Весь мой капитал – в валюте старого выпуска, и мне от нее не избавиться. Я не могу заставить себя признать ценность какой-либо другой валюты, кроме моей.
Он умолк. Взгляд его, рассеянно скользнув по ее лицу, затерялся где-то в синей морской дали. Звериная тоска снова овладела им; по телу его пробежала дрожь. Своими рассуждениями он довел себя до приступа хандры, и можно было ждать, что часа через два она найдет себе разрядку в какой-нибудь дьявольской выходке. Мне вспомнился Чарли Фэрасет, и я подумал, что эта тоска – кара, которая постигает каждого материалиста.
Глава двадцать пятая
Утром во время завтрака Волк Ларсен обратился ко мне с вопросом: уже поднимались на палубу, мистер Ван-Вейден? Какая сегодня погода?
– Довольно ясно, – ответил я, бросая взгляд на солнечный луч, играющий на ступеньке трапа. – Ветер западный, свежий и, кажется, будет еще крепчать, если верить прогнозу Луиса.
Капитан кивнул с довольным видом.
– Туман не предвидится?
– На севере и на северо-западе густая пелена.
Он снова кивнул и, казалось, остался еще более доволен, услышав это.
– А что «Македония»?
– Ее нигде не видно, – отвечал я.
Я мог бы поклясться, что при этом сообщении лицо у него вытянулось, но почему это так его разочаровало, было мне непонятно.
Вскоре все разъяснилось.
– Дым впереди! – донеслось с палубы, и лицо Ларсена снова оживилось.
– Превосходно! – воскликнул он. Вскочив из-за стола, он поднялся на палубу и направился к изгнанным из кают-компании охотникам, которые вкушали свой первый завтрак у себя в кубрике.
Ни Мод Брустер, ни я почти не притронулись к еде. Мы переглянулись тревожно, в полном молчании прислушиваясь к голосу капитана, доносившемуся сквозь переборку. Говорил он долго, и конец его речи был встречен одобрительным ревом. Переборка была толстая, и мы не могли разобрать слов, но они явно произвели большое впечатление на охотников. Рев стих и перешел в оживленный говор и веселые возгласы.
Вскоре на палубе поднялись шум и возня, и я понял, что матросы вызваны наверх и готовятся спускать шлюпки. Мод Брустер вышла вместе со мной на палубу, и я покинул ее у края юта, откуда она могла видеть все и в то же время оставаться в стороне. Матросы, должно быть, тоже были посвящены в замыслы капитана, так как работали с необыкновенным рвением. Охотники, прихватив дробовики, ящики с патронами и – что было совсем необычно – винтовки, высыпали на палубу. Они почти никогда не брали с собой винтовок, так как котики, убитые пулей с дальнего расстояния, неизменно тонули, прежде чем подоспеет шлюпка. Но сегодня каждый охотник взял с собой винтовку и большой запас патронов. Я заметил, как они довольно ухмылялись, поглядывая на дымок «Македонии», который поднимался все выше и выше, по мере того как пароход приближался к нам с запада.
Все пять шлюпок были быстро спущены на воду. Как и накануне, они разошлись веером в северном направлении. Мы следовали поодаль. Я с любопытством наблюдал за ними, но все шло, как обычно. Охотники спускали паруса, били зверя, снова ставили паруса и продолжали свой путь, как делалось это изо дня в день. «Македония» повторила свой вчерашний маневр – начала спускать свои шлюпки впереди, поперек нашего курка, с целью «подмести» море. Четырнадцать шлюпок «Македонии» для успешной охоты должны были рассеяться на довольно обширном пространстве, и пароход, перерезав нам путь, продолжал двигаться на северо-восток, спуская шлюпки.
– Что вы будете делать? – спросил я Волка Ларсена, снедаемый любопытством.
– Вас это не касается, – грубо ответил он. – Узнаете в свое время. А пока что молитесь о хорошем ветре.
– Впрочем, могу сказать, – добавил он, помолчав. – Я намерен угостить братца по его же рецепту. Короче говоря, «подметать» море теперь буду я, и не один день, а до конца сезона, если нам повезет.
– А если нет?
– Это исключается, – рассмеялся он. – Нам должно повезти, иначе мы пропали.
Он стоял на руле, а я пошел в матросский кубрик проведать своих пациентов – Нилсона и Магриджа. У Нилсона переломанная нога хорошо срасталась, и он был довольно бодр и весел, но кок пребывал в черной меланхолии, и мне невольно стало искренне жаль этого горемыку. Казалось поразительным, что после всего перенесенного он все еще жив и продолжает цепляться за жизнь. Судьба не щадила беднягу: калеча его из года в год, она превратила его тщедушное тело в какой-то обломок кораблекрушения, но искорка жизни упрямо тлела в нем.
– С хорошим протезом, какие теперь делают, ты сможешь топтаться в камбузах до скончания века, – подбодрил я его.
Он ответил мне очень серьезно, даже торжественно:
– Не знаю, о каких вы там протезах толкуете, мистер Ван-Вейден, только я не умру спокойно, пока не увижу, что эта скотина издохла, будь он проклят! Ему не пережить меня, нет! Он не имеет права жить и, как сказано в священном писании: «И окончит дни свои в муках». А я добавлю: аминь, и чтоб он сдох