двадцать минут попеременно извиваться, спекулянт, то от смеха, то от сострадания.
— Пей молча, не ври, не утомляйся попусту, — равнодушно вставил Векшин и посмотрел на часы.
— Это верно, вру… а как ты узнал? — без огорчения удивился бродяга. — И насчет Арарата тоже врал… Но ты хоть спроси меня — зачем? Я не затем вру, чтобы заронить в тебя жгучий интерес на предмет взыскания монеты, а исключительно от стыда… потому я же коренной балтиец, Анатолий Машлыкин, плавал по многим тропическим, также субтропическим морям и вот настолько застудил организм, что нуждаюсь в безустанном прогревании. И если бы не одна подлая кознь со стороны высокой, но весьма сомнительной личности, я бы, может, первый человек на флоте стал. Слушай меня, доверь мне взаймы один только рубль, и я тебе вскрою про этого господина ужасный государственный секрет, который может тебе пригодиться. Чудак, тайна — это та же денежная расписка, только сумма по вдохновению вписывается от руки! Жмешься, скаред?.. понятно. Требуете подвигов, черти, а как к получке дело, кассир в баню ушел. Стыдись… семь дырок пулевых на теле имею и в общей сложности одиннадцать атаманов вот этими руками задушил! — и протянул как на продажу заплывшие, без складок, ладони.
— Врешь… и, что обидно, без капельки правдоподобья врешь! — повторил Векшин, невольно вспомнив другого рассказчика на том же месте.
— Чего ж обижаться-то? — примирительно заворко-тал Машлыкин, — ежели одиннадцать и семь многовато кажется, я уступлю: мы же люди. Пусть будет семь и три… баста? Но заруби на носу, ты нехороший человек, прижимистый. Давай теперь свою проклятую рублевку, я тебе фокус покажу… видал, как яйца в скорлупе глотают?
— Зачем же мне это? — томясь от обилия убийственно медленного времени, поинтересовался Векшин.
— Ну, в твою честь… будешь смотреть и получать удовольствие через унижение бывшего человека. Небось трикотажем на рынке торгуешь, а я как-никак бывший борец за человечество…
— Так и боролся бы, чего ж перестал!.. здоровье подкачало или платят плохо?
Тот недоверчиво, как на припадочного, воззрился на своего случайного собеседника.
— Как же мне бороться, когда я весь растоптан, изгнан… и вот, семь раз простреленный, нахожуся с раскрытым ротом у спекулянта под столом! И главное, кто на Анатолия наклепал… кабы прихвостни капитализма, а то кровные браты родные, с кем я гнилую похлебку из одной миски за святое дело…
— Не шуми, — с зевком перебил Векшин. — Украл-то чего?.. дельное что?
— Расколи меня бог на этом месте, ежели я у товарища польстился… — задетый за живое, застонал, заметался Машлыкин, и, вскинув руки, проклинающим жестом потряс над головой. — У меня трудовая, без пятнышка, балтийская душа, скрозь нее голубое небо видать… а собачье, буржуйское барахло и жалеть нечего. За что же Машлыкина по шее? Смотри, еще сгожусь на всемирном завтрашнем аврале душу уложить.
— Ну для чего же ее так, пускай постоит пока…или уже не может? — одним углом рта горестно посмеялся Векшин, опять взглянул на часы и опять подумал, что туда еще рано, что там у них еще не начиналось. — За что ж ее укладывать?
— Как зачем, будто и не знаешь? — слегка смутился тот от предчувствия ловушки. — За это самое… ну, за счастье человечества!
С полминутки Векшин холодно наблюдал бродягу.
— И ты точно знаешь, великий человек, в чем оно состоит? — зловеще спросил он.
— В руках не держал, а в чужих видал… — без прежнего вызова усмехнулся Машлыкин.
— Так в чем же оно для тебя, к примеру… кроме сухих портянок да выпивки на сон грядущий?
Одно становилось все ясней Машлыкнну, пора было уходить от греха, не связываясь с этим человеком.
— Это секрет, — притворно и озираясь замялся он, в намерении выиграть время, отбиться шуткой. — Плати целковый, тогда скажу…
— Смотри не продешеви, товарищ… — зловеще согласился Векшин и, покопавшись в грудке бумажек из кармана, положил на край стола желтую, самую мятую, одну. — Ну, рискни тогда…
Все было ненавистно Векшину в этом падшем человеке — и напускная удаль, под которой крылось опасенье оплеухи, и утомительное хвастовство прошлым — с целью выудить на четвертинку у простака, и оскорбительная небрежность, с какой тот швырялся громадными и святыми словами, которые сам Векшин уже не считал себя вправе произносить. Верно, нашлась бы и у Машлыкина светлая страничка позади, — тем резче узнавал в нем Векшин себя, каким станет сам через год-другой, если не посчастливится раньше разбиться обо что-нибудь с разлету.
Недобрый узелок завязывался в этой скользкой беседе о сущих пустяках, но отступать Машлыкину стало, поздно, — вся пивная пристрастно следила за развитием беседы, словно за лихой, лишь бескровной поножовщиной. Как в старых русских трактирах знатоки редкостных увлечений вроде силачей или певчих птиц, — сейчас же любители духовно-нравственных поединков обступили отовсюду спорщиков — не потому ли, что правда, бог и счастье, как и звезды, куда понятней и видней со дна жизни.
«Вот и меня, и меня самого скоро увидит Маша таким же и посмеется надо мной сквозь слезы…» — думал Векшин, следя за смятением машлыкинских рук, из которых одна не смела схватить бумажку, другая не могла расстаться с бутылкой. Вдруг порыв ненависти и животного страха потряс тело бродяги.
— Гляди, вся братва и люди!.. гляди, как он меня в сердце жалит, с черной биржи гадюка, — закричал Машлыкин, словно весь уснувший город призывая в свидетели, уже стоя и в стену вжимаясь от немигающих векшинских глаз. — Когда тебе скушно на свете, гад, так и у меня не сахар на душе… опять же сдался, вот он я, весь до пупа перед тобой распоротый, сидю! Ты облюбуй уголочек во мне и плюй, пей свое вино и тихонько плюй, получай за свои харчи развлечение… и потом катись в пекло назад. Так чего ж ты длинные свои когти в семь моих дырок суешь? Мне ж больно… берегись, сволочь, откушу!… ведь ты еще рваней меня отребье, ты ж на крови каких героев, на голоде народном вырос, ползучий гриб!.. еще про счастье спрашивает! А ну, схлопочи на семь лет мандат Машлыкину, чтоб все ему на свете можно было и без возражений ничьих, и он тебе сюда его, на стол, тепленькое кинет, счастье человечества!
— Думаешь, в семь уложишься? — неторопливо усомнился Векшин.
— …и в первую голову, — уже не слыша ничего, кричал тот, словно самого себя раскидывал кровоточащими кусками, — всю дрянь с ее охвостьем с земного шара подчистую изведу… чтоб посреди оголенного места сесть потом и дух перевести от тебя, проклятого!..
— Сам этим займешься или другим поручишь? — холодно и внятно в заключенье спросил Век- шин.
Но бродяга уже иссяк, устал и, скользя спиной по стенке, опустился на прежнее место. Плечи его вздрагивали при совершенно сухих глазах, все смотрели на него с досадой и жалостью.
— Погибла революция… — всхлипнул он, потому что ни одно существо кругом не вступалось за поверженного ее защитника, каким продолжал он считать себя в оправдание своего бытия, и закрыл ладонями опущенное лицо.
Тогда, собравшись уходить наконец, Векшин поднялся и на прощанье толчком опрокинул кружку на колени Машлыкину.
— За пивом это лишний разговор о революции, падаль… — произнес он довольно громко и с презреньем, обидней побоев и пощечины.
Стрелки на стенных часах подбирались к полночи. Времени было в обрез, чтобы, с одной стороны, поспеть к верно созревшему теперь свиданию — чужому! а вместе с тем — не томиться на стуже в ожидании, пока погаснет свет в одном заветном окошке, пока не приступят там к делу и представится практическая возможность прояснить посеянное Санькой подозренье; от этого зависела теперь не только его жизнь, но и две чужие заодно. Векшин уходил, оставляя пятнистому Алексею горсть бумажек, без счету, на столе и не взглянув на бледного, мокрого, потрясенного Машлыкина.
Никто не бивал бродягу раньше, но, значит, как и каждому человеку когда-нибудь, надлежало ему привыкать к своему новому положенью… Однако в следующий момент Машлыкин ринулся вослед оскорбителю — не с ножом, однако, и лишь в намерении, как сам кричал при этом, воздать ему лобзание за проявленное пренебрежение к смертельной опасности — в его, видимо, лице. Отчаянье рядилось в маску