благодарная, что он мне, шлюхе, такого человека, Саньку Велосипеда, лучшего человека на земле, в мужья послал! Видать, я тому матросу из твоей книжки сродни, помнишь? — Она улыбнулась, переходя на певучий размер народного сказа. — Славно у тебя описано, Федор Федорыч, — как отстал он в тифу, помнится, от своего отряда в гражданскую войну и привалился, бедняга, к тыну передохнуть, а уж такая слякоть стояла в тот вечерочек по всей земле. А случилось тут фее-красоточке по делам окрестность пролетать… заприметила бродягу, да и втюрилась на свою печаль, как часто с нашей сестрой бывает… вот как я в тебя, Саня!.. ни за что бабенка врезалась, единственно за его бездомное да несбыточное скитание. Вся затрепетала, бедная, вознесла моряка к себе в небесные хоромы, подлечила, устроила ему чистую семейную жизнь при полном окружающем достатке. Стал поправляться парень, а через недельку омордател совсем от трехразового-то питания… и помнишь, Федор Федорыч, как у тебя там сказано? «Не то чтоб помогал дамочке своей в ее благотворительной деятельности, а преимущественно создавал ей необходимое к тому расположение…» — прочла наизусть Ксения, и никогда еще на фирсовской памяти так не совпадал его слог и хлесткий текст с душой чтеца. — Словом, стал при ней тот матросик, по-нашему, по-блатному, вроде заправский кот…
В это самое время какое-то чрезвычайное замешательство случилось в пивной. Заодно с оркестром все затихло ненадолго, самая речь и звон посуды, холодком повеяло от входной двери, и почти рядом с фирсовским столиком произошла краткая суматоха, по ни Ксения, ни оба ее слушателя даже не оглянулись, увлеченные рассказом.
Тут еще Санька обеспокоенпо тронул локоть жены, потому что слишком уж исходила палящим жаром, словно и впрямь догорала на лету.
— Сам же он, Фирсов, и писал, глупая… чего ж ты ему рассказываешь?
— Не мешайте, Бабкин, у меня это всего лишь чернилами написано… — сурово обмолвился Фирсов.
— Так валялся раз матросик в ожидании ненаглядной феечки, поглядывал со своей облачной перинки в суме-речки под собою… — продолжала Ксения и вдруг благодарно погладила фирсовскую руку. — Россия наша внизу под ним лежала, и по всей той России дождик шел. И неизвестно, чего вдруг от этого парию приключилось, а только поскидал он с себя легкую ночную одежку из стрекозиных крылышек, достал болотные свои сапоги, в старый бушлат облачился поверх тельняшки, да, пока не воротилась, и шмыгнул с высот от своего круглосуточного счастья в самую что ни есть хлябь беспросветную, на эту, как ее?.. ну, на проклятую нашу и милую!.. Покажи мне чернильницу свою, Федор Федорыч, я ее поцелую… во как! — заключила Санышна жена дрогнувшим голосом, и опять в ее влажной, глубоко запавшей глазнице сверкнуло что-то, потрясшее Фирсова.
— Тут не в авторе, в рассказчике дело… — хмуро проворчал он. — И так полагаю, что ежели в печной горшок раскаленной человечины налить, да обруча железные нагнать потуже, чтоб не лоппул, да на небо подальше закинуть… годов сто заместо солнца прослужит!
— И греть будет, кому холодно… — чуть поостынув, подтвердила Санькина жена. — Признаться, у меня двойное чувство, Федор Федорыч. Сердцем-то я и понимаю матросягу твоего: ни кислого там, ни горького, ни снежка, ни огорченьица… Опять же — оно и деньги-то хранить на теле жутко, а счастьем владеть еще страшней… поминутно трястись со страху: не потерять бы! Но только… разве надежда лучше счастья, Федор Федорыч? За то и разругали в газетах сказку твою, одна я тебя пожалела…
— Это верно, досталось мне тогда… даже банщики и брадобреи выражали сочувствие! — иронически подтвердил Фирсов.
— А вот Санька вовсе не понял, хоть я ему дважды вслух прочла…
— Чего ж там непонятного? — защищался Ксеньин муж. — Матрос, он шибко сознательный был!. Если с полгодика в полном счастии проваляться, не хотеть ничего да ни к чему не стремиться, так ведь все производство на земле остановится, самая душа закоченеет навек… не зря мы на богачей и руку подняли! А может, бывших товарищей своих сверху увидел, как они жизнь свою за какое-нибудь там рассвятое дело отдавать шли. Я раз с дружком одним этак-то, лицом к лицу столкнулся, так на всем ходу из трамвая выкинулся, лишь бы не опознал. Кровь в ладонях проступила, как я ими по асфальту хлестанулся…
Внезапно он оборвался, словно коснувшись обнаженных проводов, тотчас же и соседям за столом передался толчок его потрясенья; сочинитель и Санькина жена обернулись почти одновременно. За тем же столиком, что и ровно год назад, сидел Векшин, рассеянно созерцавший буфетную стойку вдалеке. Из-за бархатного отворота пальто сверкала белоснежная сорочка; отличного фетра шляпа — тоже напоминанье о варшавских гастролях — одним ворсом держалась на краешке грязноватой скатерти. Как и в вечер фирсовского появления на Благуше, цветные искорки необсохшей измороси переливались на плечах у Векшина, стынул перед ним в стакане своеобычный, без сластей, чай, и, хотя, казалось, ни одна душа не примечала здесь этого человека, все так же владел он всеобщим настороженным вниманьем. Не меньший, чем в начале прошлой зимы, дерзкий вызов читался и в спокойствии, с каким Векшин, разыскиваемый, открыто подвергал себя риску, и в замедленном движении, каким отпивал очередной глоток и возвращал стакан на место… Все было по-старому, но вместе с тем черты необратимых перемен проступали во всем — в предупреждающей, готовой взорваться заторможенности его движений и взора, в глубокой, как надрез, складке, просекавшей лоб от виска к виску, и прежде всего в отношении вчера еще почтительного благушинского сброда к своему кумиру — вследствие ли одних только роковых и неминуемых за кратковременным взлетом провалов?
Случаю угодно было повторить опыт, столь пригодившийся Фирсову для начальной — год назад — характеристики своего героя. Неожиданно сорвавшаяся векшинская шляпа соскользнула на мокрые опилки, но, хотя все видели, потому что иного занятия ни у кого и не было сейчас, ни одна из затихших за соседними столиками душ не метнулась поднять ее, как раньше. Фирсову предоставлялось решить, благодаря чему Дмитрий Векшин утратил в их глазах песенный ореол героя, который в любых условиях чтит простой народ. Вряд ли это была суеверная опаска прикоснуться к обреченному на грозную муку человеку. Может быть, пора било ему — не сгореть, так разбиться в разлете своего паденья, а он все торчал перед глазами, застрявший на небосклоне метеор, примелькавшийся до пошлой обыкновенности, способной вызвать панибратство, зависть и озлобленье? Или в неослабной, полуразоблаченной надежде Векшина вернуться на поверхность жизни подполье разгадало его гадливое презренье к своей среде?.. И не успел Фирсов занести в записную книжку избранное им сужденье, как подоспело скандальное событие, вовсе невозможное год назад. Появившаяся откуда-то с задворков заморенная скверная кошка лениво подобралась, кощунственно обнюхала векшинскую шляпу и, как всем почудилось почему-то, с очевидным пренебрежением пошла прочь.
Очень возможно, что во всем зале только сам Векшин не обратил внимания на тот знаменательнешпий в его личной судьбе факт… но уже через мгновенье Фирсов усомнился, могло ли вообще хоть что-нибудь пробиться в затемненное сознание этого человека, если тот никак не ответил даже ему, своему придворному сочинителю, на его приветственный, есоттенком артистической фамильярности жест! Дальнейшее подтвердило худшие фирсовские опасенья.
Санька не успел удержать, свою жену, — Ксенья, подобно подстреленной лани, вырвалась из его руки, только ткань затрещала на ней где-то. Немедленно, словно лишь и ждали, все раздалось по сторонам, люди и столики, и в образовавшемся пространстве они оказались лицом к лицу: неподвижный Векшин и до полного безобразия разъяренная Санькина жена. Волосы на ней сбились, зубы стучали, как в лихорадке, — с надорванным в пдече рукавом и распылавшимся румянцем она казалась бесшабашно пьяной. Правой рукой она суматошно шарила что-то на себе, то заглядывая за не в меру просторный ворот блузки, то пытаясь вытрясти из подола юбки крайне важное, ничем не заменимое и, на грех, куда-то завалившееся, как всегда оно бывает в спешке. И хотя до общей свалки с кровопролитием было еще довольно далеко, сидевшая невдалеке по случаю получки компания из трамвайного парка стала заблаговременно перебираться поближе к выходу.
— Тут они, тут где-то были, счас найду… одну, ради Христа, одну минутку! — дергались тем временем как отравленные Ксеньины губы. — Второй месяц при себе таскаю, чуть не истлели на мне… Ишь щеголем вырядился, проклятый, в кабак притащился смерть дразнить!.. чтоб нам, дуракам, показать, какой он герой всемирный и какая все остальные перед ним шпана, мыши под столом, слизь помоечная… потому что за кишки и копейки свои дрожат. А они потому дрожат за них, дурак, что они люди, люди они, понятно?.. Ты сгниешь, а им и завтра придется во что бы ни стало дома строить, детей нянчить, жить!