погребуешь моим шалашиком?

Прохладная и, за зеленые сумерки в ней, справедливо названная шалашиком, Донькина клетушка еле вмещала в себе кровать да впритирку к ней столишко, закиданный окурками и бумагой с карандашными, не без таланта, набросками знакомых дам в различных видах, по памяти. Здесь сгорал Донька от любви, вгоняя свое нетерпение и надежды в поэтические неистовства; нигде, впрочем, не видпелось никакого черновичка, стихи у него сами собою слагались в уме, как родится народная песня… Имелось здесь единственное, казематного типа и на уровне плеча окошко, годное, пожалуй, высунуть голову на воздух в припадке отшельнического исступленья, кабы не было наполовину заложепо изрядным, разных марок, запасом папирос и табаку. Приникшая снаружи кленовая листва шевелилась, и пробившийся сквозь нее солнечный луч елозил по рисункам, словно выбирал себе позабористей.

— Куда табачины столько держишь… торгуешь, что ли? — спросил Векшин.

— Это чтобы из дому не отлучаться. А то Марья Федоровна у нас частенько из дому, не сказамшись, уходит… и неизвестно, когда воротится, как сейчас. Приходится беспросветную жизнь вести, ровно как в тюрьме.

— А если она на полгода вздумает укатить?

— И полгода без стону высижу, милый Митя, — царапающим голосом произнес Донька.

— Азартный ты человек, Доня, — оглядевшись, признал Векшин, и ненадолго восхищение этим скованным удальством даже пересилило в нем глухую, прихлынувшую было неприязнь. — Интересно живешь, вроде черта во пне лесном!

— Это непохоже, Дмитрий Егорыч… скорее уж камердинер при королеве, — в тон ему поправил Допька.

— Тоже не подходит, — не сдержался Векшин, — камердинер тот же лакей, ему ливрея положена, а ты глянь на себя, ровно пугало в баретках на босу ногу.

— Нам ливрея ни к чему… — дерзко шел тот на сближенье. — Все одно сымать-разуваться, как до расплаты дойдет!

— Не хвастайся, раб… Что же, в королевских-то покоях теплого местечка пока не выслужил?

— Потерплю… — с пороховым бесстрастием согласился Донька, и пепельный румянец слегка отемнил и без того смуглую щеку. — Да мне и не скушно, Митя, во сне да за стишками незаметно время бежит. Фирсов обещался иные в сочинение к себе включить… глядишь, и прославлюсь! Нонче утром смешной один стишок составил — «цепному псу не внятно униженье…» и так далее, а кончается так: «не осуди ж виляния собачьего хвоста!» Хочешь, почитаю заместо угощенья? Там и про тебя строчка-другая найдется…

— Уволь, лучше так посижу, — сухо отклонил Векшин. — Ну, полно нам царапаться! А вот касательно главного дела крепко помни: за кротов ты мне всею прической отвечаешь, причем вместе с головою.

Донька только зашикал в ответ.

— Потише ты!.. я только чтоб проветриться согласился, а так не велит она мне. Не ровен час, услышит за дверью, метлой отсюда погонит: лисий у ней слух…

— Это мне совсем неинтересно, — оборвал Векшин. — Сам-то их работу проверял хоть раз?

Теперь лицо у Доньки даже перекосилось слегка от холодного, свысока поставленного вопроса.

— Белоручка, комиссар, на готовенькое ходишь… Небось о мозолистых руках сколько раз на митингах трепался, а сам-то избегаешь их землицей помарать! — Глубоким вздохом он потушил в себе неуместную вспышку и прибавил по-блатному, для краткости, что его кроты не подведут.

Подразумевались подсобные, в особо выгодных случаях лица, которые по найму или любовному долевому соглашению пробивают подземный ход с выходом на цель. И так как соседнее нежилое помещение, откуда велся подкоп к Пирману, должна была снять под ларек свободная от подозрения Санькина жена, то Векшин и счел необходимым остеречь Доньку в отношении молодой четы.

— Ты мне Саньку не черни, — предупредил Век-шин, — он мой. Помни: в Казани ему на ногу наступишь, а ко мне на Благушу извиняться придешь… понятно?

Тот лишь зубами поскрипел.

— А я бы на твоем месте, Дмитрий Егорыч, данного верзилы еще более опасался, чем Щекутина самого! — Он намекал на скрытую неприязнь этого опытнейшего шнифера к Векшину за его скорую, высокомерную славу. — Эх, не нравится мне твой Санька… лучше бы ты черта самого в компанию пригласил!

— И эти твои намеки тоже не имеют для меня никакого значения, Доня, — спокойно отрезал Векшин. — Лучше за собой последи…

Некоторое время они, готовые на любое, смотрели друг другу в лицо, потом Донькины губы расплылись в насильственной улыбке.

— Ну, раз ты слов моих сторонишься, а других где ж я тебе достану? то займусь-ка я сном пока, Дмитрий Егорыч. А ты меня покарауль, пожалуй! Знаешь, солдат спит, а служба идет… — И, рухнув на кровать лицом в тощую подушку, как-то подозрительно быстро засопел.

Ни один звук со двора или улицы не проникал сюда, в Донькино уединение, так что Векшин остался как бы наедине с собою. И тотчас же его поглотило прежнее навязчивое раздумье, потому что, кроме него, ничего и не оставалось теперь у Векшина в душе. Вдруг подумалось, что никому не поверил бы в те годы, на Кудеме, что однажды под маской пирмановской операции, под предлогом проверки фирсовских намеков, тщательно скрывая от самого себя истинную цель посещенья, он притащится сюда, в подлую и грешную каморку вора, лишь бы удостовериться, что он еще не сошелся с Машей, что не началось ему, Митьке, возмездие за какую-то якобы допущенную им бесчеловечность… а ее-то и оставалось ему теперь в жизни осознать. Кстати, он не ревновал к Агею, на которого смотрел как на отвлеченную беду в обличии человека.

В связи с этими мыслями вспомнилось отцовское письмо, — Векшин достал из-за пазухи и неуверенно разорвал конверт.

«…братцу первородному, барину Митрию Егоровичу низкий поклон, — так начиналось долгожданное письмо с родины, — и приветец от братца и слуги Леонтия, который и пишет это письмо. Еще кланяется и родительское благословение шлет, а покеда сидит на печке и бессменно жует, как герой многолетнего безответного труда, сообщий папаша наш. Ему с тех пор, как вы дом покинули, похужело. Все на грудь жалится, просится к доктору, а сам ехать никуда не годится. Да и то еще, что денег нету, тоже факт. До того достигли, чего по хозяйству скопили, и нам пополам бы досталось, все продали: прости, Христа ради. Припадки с отцом каждый день, у мамы нога опухла…

Еще извиняюсь, что нарушаю ваш покой. Слышали, будто в еноте ходишь, это очень хорошо, что в еноте, в еноте потепле. Я отцу ваше письмо прочитывал, он сказал, что валяй в таком же духе. Он совсем слаб, хотя покеда в понятии. А мы живем плохо: нету в доме ни куска сахару, ни кожаного сапога. На пасху яйца красного не съели. Барин Митрий Егорыч, нашел я себе должность в плетении лаптей, а и то хотят рассчитать, очень помалу плету, четырнадцать лаптей в день. Настоящее письмо прошу ответить, а затем прошу не смотреть на него с презрением. И если можно, еще пришлите отцу на обувку. У вас там добро дармовое, а мы за вашу милость маненько к жизни подтянемся.

Было у меня на разуме Парашку сосватать, демятинскую: поди не помнишь, такая очарующая милочка. Однако я отложил все попечение. Почему отложил? Да потому, что денег крах. Мать говорит, продадим корову, и женишься. А без коровы-то в хозяйстве сами знаете как, братец, опять же боязно, дети пойдут: мужик — что ветловый сук, как воткнешь — так и примется. Да и то печаль: и Праскутку хочется, и Аксютка до страсти хороша.

Хотя, как видно, ваши чувства не совсем отпали от нашего сообщего дома. Действительно, нас интересует отношение ваше к нам. Хотите вы или нет иметь часть в доме, что поболе десяти годов молчите как убитые. Может, как вполне износится ваш енот, то придется одеть посконину, захотится вам и земельку попахать: в Расее ни от чего не зарекайся, случается! Лучше в таком настроении енот продать, а к нам везти прямо деньги. У нас по серости енота не поймут, просвещение покамест у нас неважное…»

Кроме прямого издевательства, ничего не заключалось в липучих, нарочно недосказанных мыслишках; руки долго комкали, точно жевали, Леонтьево письмо. «Дразнит, имеет право… — томила

Вы читаете Вор
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату