Иеу-Эуне? Почему вам ни разу не позволили появиться ни на одном собрании, открытом для публики? Да, как только они обнаружат, что вас нет, они за вами кинутся, как собаки за кроликом! Не только потому, что им нужна эта ваша идея. А потому, что вы сам — идея. И опасная. Идея анархизма, которая оделась плотью. И ходит среди нас.
— Значит у вас есть ваша Одо, — сказала девушка, как и раньше, тихо и настойчиво; она опять вошла, пока говорил Маэдда. — В конце концов, Одо была всего лишь идеей. А д-р Шевек — доказательство.
Помолчав минуту, Маэдда возразил:
— Доказательство, которое нельзя предъявить.
— Почему?
— Если люди узнают, что вы здесь, то узнает и полиция.
— Пусть придут и попробуют его забрать, — улыбнувшись, сказала девушка.
— Демонстрация должна быть и будет абсолютно ненасильственной, — с внезапной силой сказал Маэдда. — Даже СРС согласен на это!
— Я на это не согласна, Туио. Я не собираюсь позволять черным мундирам разбить мне лицо или вышибить мозги. Если они меня ударят, я отвечу ударом.
— Если тебе нравятся их методы — присоединяйся к ним. Справедливости не добиться силой!
— А власти — пассивностью.
— Мы не добиваемся власти. Мы добиваемся, чтобы власть кончилась!… А вы что скажете? — с надеждой обратился Маэдда к Шевеку. — Средство есть цель — это всю жизнь утверждала Одо. Только мир ведет к миру, только справедливые действия приводят к справедливости. Нам нельзя разойтись во мнениях об этом накануне того, как начнем действовать.
Шевек посмотрел на него, на девушку и на хозяина ломбарда, который напряженно слушал, стоя у двери. Устало и тихо он ответил:
— Если я могу быть полезным — используйте меня. Может быть, я мог бы опубликовать заявление об этом в одной из ваших газет. Я прибыл на Уррас не затем, чтобы прятаться. Если все узнают, что я здесь, то, может быть, правительство побоится публично арестовать меня? Я не знаю.
— Вот именно, — сказал Маэдда. — Конечно. — В его темных глазах вспыхнуло возбуждение. — Куда, к черту, провалился Ремеиви? Сиро, позвони его сестре, скажи, чтобы она его разыскала и прислала сюда. Напишите, почему вы прилетели сюда, напишите про Анаррес, напишите почему вы не хотите продавать себя правительству, напишите, что хотите, а мы это напечатаем! Сиро! Позвони и Мэистэ тоже… Мы вас спрячем, но, клянусь Богом, мы сообщим каждому человеку в А-Ио, что вы здесь,
что вы с нами! — он говорил, захлебываясь, у него тряслись руки, и он быстро ходил по комнате взад-вперед. — А потом, после демонстрации, после забастовки — посмотрим. Может быть, тогда все будет по-другому! Может быть, вам не придется скрываться!
— Может быть, распахнутся все двери всех тюрем, — сказал Шевек. — Что ж, дайте мне бумагу. Я напишу.
К нему подошла девушка Сиро. Улыбаясь, она остановилась, словно кланяясь ему, торжественно и чуть робко, и поцеловала его в щеку; потом вышла. Прикосновение ее губ было прохладным, и Шевек еще долго ощущал его на своей щеке.
Один день Шевек провел на чердаке одного из доходных домов в Шутливом Переулке, а две ночи и один день — в подвале под магазином подержанной мебели, странном, плохо освещенном месте, полном пустых рам от зеркал и сломанных кроватей. Он писал. Уже через несколько часов ему приносили то, что он написал, напечатанным: сначала в газете «Современность», а потом, когда типографию «Современности» закрыли, а редакторов арестовали, — в листовках, отпечатанных в подпольной типографии, вместе с планами и призывами к демонстрации и всеобщей забастовке.
Он не перечитывал написанное. Он не особенно внимательно слушал Маэдду и других, описывавших, с каким энтузиазмом все это читалось, рассказывавших, как все больше людей принимает их план забастовки, и о том, какой эффект произведет его присутствие на демонстрации. Когда они оставляли его одного, он иногда вынимал из кармана рубашки маленький блокнот и смотрел на закодированные записи и уравнения Общей Теории Времени. Он смотрел на них и не мог их прочесть. Он не понимал их. Он снова прятал блокнот и сидел, обхватив голову руками.
У Анарреса не было флага, которым можно было бы размахивать; но среди плакатов, объявлявших о всеобщей забастовке, и сине-белых знамен Синдикалистов и Рабочих-Социалистов виднелось много самодельных плакатов с изображением зеленого Круга Жизни — старинного, двухсотлетней давности, символа Одонианского движения. Все флаги и плакаты ярко горели на солнце.
Хорошо было оказаться на улице после всех этих запертых комнат, в которых он прятался. Хорошо было шагать, размахивая руками, вдыхая чистый воздух весеннего утра. Быть среди такого множества людей, в такой огромной толпе; тысячи людей шагали вместе, заполнив не только широкую магистраль, по которой проходил их путь, но и все боковые улочки, и это было страшно, но и радостно. Когда они запели, радость и страх перешли в слепое ликование; глаза Шевека наполнились слезами. Тысячи голосов слились в одной песне; она мощно звучала в глубоких улицах, смягченная открытым воздухом и расстоянием, неразборчивая, потрясающая. Пение передних рядов, ушедших по улице далеко вперед, и пение бесконечной толпы народа, шедшей позади них, не совпадали по фазе из-за расстояния, которое должен был пройти звук, поэтому мелодия, казалось, все время отставала и нагоняла сама себя, как канон, и все части одной и той же песни звучали одновременно, в один и тот же момент, хотя каждый пел всю песню подряд, с начала до конца.
Шевек не знал их песен и только слушал; и музыка словно несла его; но вдруг из передних рядов по громадной медленной людской реке донеслась, волна за волной, знакомая ему мелодия. Он поднял голову и запел вместе с ними, на своем родном языке, так, как выучил ее когда-то, эту песню — Гимн Восстания. Двести лет назад его пел на этих улицах, на этой самой улице, этот народ, его народ.
Тех, кто спит глубоким сном,
Разбуди, с востока свет!
Разорвется в клочья тьма,
Будет выполнен обет.
В рядах вокруг Шевека замолчали, чтобы слышать его, и он запел громко, улыбаясь, шагая вперед вместе с ними.
На Капитолийской Площади собралась, быть может, сотня тысяч человек, а быть может, и больше. Отдельных людей, как частицы в атомной физике, невозможно было сосчитать, как невозможно было установить местонахождение и предсказать поведение каждого. И все же эта огромная масса — как масса — делала то, чего от нее ждали организаторы забастовки: она собралась, шагала строем, пела, заполнила Капитолийскую Площадь и все окружающие ее улицы, стояла, беспокойная и все же терпеливая в своей бесчисленности, под ярким полуденным солнцем и слушала ораторов, голоса которых, беспорядочно усиленные репродукторами, отражались от залитых солнцем фасадов Сената и Директората и, повторенные эхом, дребезжали и шипели, перекрывая непрерывный, тихий, безграничный шум самой толпы.
Шевек подумал, что здесь, на площади, стоит больше людей, чем живет во всем Аббенае, но эта мысль была лишена смысла — попытка количественно выразить непосредственный опыт. Он стоял с Маэддой и остальными на ступенях Директората, перед колоннами и высокими бронзовыми дверями, и смотрел на подрагивающее, неяркое поле лиц, и слушал, как они слушают ораторов: не слыша и не понимая в том смысле, в каком слышит и понимает отдельный разумный человек, а, скорее, так, как человек рассматривает и слушает собственные мысли, или как мысль человека воспринимает и понимает его внутреннее «я». Когда он начал говорить, это мало отличалось от того, как он слушал. Им не двигала никакая собственная сознательная воля, он не чувствовал смущения. Однако его немного отвлекал многократно повторенный звук его собственного голоса, доносившийся из дальних репродукторов и отражавшийся от каменных фасадов зданий, поэтому он иногда запинался и говорил очень медленно. Но он ни разу не запнулся в поисках нужного слова. Он высказывал на их языке их мысли, их сущность, хотя говорил только то, что давным-давно сказал из своей самоизоляции, из центра своего существа.
Нас объединяет наше страдание. Это не любовь. Любовь не подчиняется разуму, а когда ее принуждают, превращается в ненависть. Связь, соединяющая нас, лежит за пределами выбора. Мы —