солидарности, или они просто пытаются доминировать, утверждать свою власть, обладать? Мысль о том, чтобы вправду переписываться с собственниками, встревожила его; но интересно было бы выяснить…
За первые полгода его пребывания в Аббенае ему пришлось сделать столько таких открытий, что он был вынужден признаться себе, что он был раньше — а может быть, и сейчас остался? — очень наивным; а умному молодому человеку нелегко признать такое.
Первым, и все еще наиболее трудно приемлемым, из этих открытий было то, что от него ждали, чтобы он выучил иотийский язык, но держал это знание при себе — ситуация, столь новая для него и в моральном отношении до такой степени неловкая, что он до си х пор так в ней и не разобрался. Очевидно, он никому не причиняет вреда тем, что не делится своим знанием. С другой стороны, чем повредило бы людям, если бы они узнали, что он знает иотийский, и что они тоже могут его выучить? Ведь свобода, конечно же, состоит не в скрытности, а в открытости, а свобода всегда стоит того, чтобы рискнуть. Хотя он и не понимал, какой тут риск. Один раз у него мелькнула смутная мысль, что Сабул хочет оставить эту новую уррасскую физику себе — владеть ею, как собственностью, как источником власти над своими коллегами на Анарресе. Но эта идея так противоречила всему привычному для Шевека образу мыслей, что ей было очень трудно обрести четкость в его мозгу, а когда она все-таки стала отчетливой, он сразу же подавил ее, с презрением, как по-настоящему отвратительную мысль. Была и еще одна моральная заноза — это его личная комната. В детстве, если ты спал один, в отдельной комнате, это значило, что в общей спальне своего общежития ты так мешал остальным, что они не захотели больше терпеть тебя; что ты эгоизировал. Одиночество равнялось позору. У взрослых главная причина потребности в отдельной комнате носила сексуальный характер. В каждом бараке было опреде ленное число отдельных комнат, и пара, желавшая совокупиться, занимала одну из таких свободных отдельных комнат на ночь, или на декаду, или на сколько хотела. Пара, вступающая в партнерство, получала двойную комнату; в маленьких городках, где свободной двойной комнаты могло и не найтись, ее нередко пристраивали к торцу барака, и таким образом, комната за комнатой, получалось длинное, низкое, неаккуратное строение; такие здания называли «партнерскими поездами». Кроме образования сексуальных пар, не существовало никаких причин не спать в общей спальне. Можно было выбрать спальню побольше или поменьше, а если тебе не нравились соседи, ты мог перейти в другую. В распоряжении каждого были нужные ему для работы мастерская, лаборатория, студия, сарай или кабинет; в бане каждый мог, по желанию, мыться в отдельной кабинке или в общем зале; уединение в сексуальных целях являлось социальной традицией и было доступно каждому; а какое-либо другое уединение было не функционально. Оно было излишеством, расточительством. Анарресская экономика отказывалась обеспечить строительство, содержание, отопление, освещение личных домов и квартир. Человеку с по-настоящему необщитель ным характером приходилось покидать общество и обходиться своими силами. Ему предоставлялась полная свобода сделать это. Он мог построить дом себе всюду, где только захочет (хотя, если этот дом портил красивый вид или занимал участок плодородной земли, он мог быть вынужден, под сильным давлением соседей, переселиться в другое место). На окраинах старых анарресских населенных пунктов было довольно много одиночек и отшельников, которые притворялись, что не относятся ни к какому социальному виду. Но для тех, кто принимал привилегии и обязанности людской солидарности, уединение имело ценность лишь тогда, когда выполняло какую-то функцию.
Первой реакцией Шевека на то, что его поместили в отдельную комнату, было возмущение пополам со стыдом. Почему его запихали сюда? Он скоро понял, почему. Потому что это было подходящее место для такой работы, которую он делал. Если идеи приходили ему в голову среди ночи, он мог включить свет и записать их; а если на заре, то их не вышибали у него из головы разговоры и суета четырех или пяти соседей по комнате, которые как раз вставали; а если идеи вообще не появлялись, и ему приходилось целыми днями сидеть за письменным столом, уставившись в окно остановившимся взглядом, то никто у него за спиной не удивлялся, почему он бездельничает. По существу, для занятий физикой уединение оказалось таким же желательным, как для занятий сексом. Но все же — было ли оно необходимо?
В институтской столовой на обед всегда давали сладкое. Шевек очень любил его и, когда оставались лишние порции, брал их. И у него сделалось несварение совести, его социально- организованной совести. Разве каждый человек в каждой столовой, от Аббеная до Края Света, не получает одно и то же, всем поровну? Ему всегда говорили, что это так. Конечно, были местные различия: пища, характерная для той или иной местности, нехватка чего-то, избыток чего-то, самодеятельная стряпня в Лагерях Проектов, плохие или хорошие повара, в общем, бесконечное разнообразие в рамках неизменности. Но не может быть такого талантливого повара, чтобы он смог приготовить десерт без продуктов. В большинстве столовых десерт давали один-два раза в декаду. А здесь — каждый вечер. Почему? Разве члены Центрального Института Наук лучше других людей?
Никому другому Шевек этих вопросов не задавал. Социальное сознание, мнение других было самой мощной моральной силой, мотивировавшей поведение большинства анаррести, но в нем эта сила была чуть менее мощной, чем в большинстве из них. Столь многие из его проблем были непонятны другим, что он привык разбираться в них сам, молча. Так он поступал и с этими проблемами, которые были для него в некоторых отношениях куда сложнее, чем проблемы темпоральной физики. Он не спрашивал ничьего мнения. Брать в столовой десерт он перестал.
Но в общежитие он не переселился. Он сопоставил моральную неловкость с практическими преимуществами и счел, что последние перевешивают. В отдельной комнате ему работается лучше. Эта работа стоит того, чтобы ее делать, и он делает ее хорошо. Ответственность оправдывает привилегию.
Поэтому он продолжал работать.
Он похудел; он легко ступал по земле. Отсутствие физической нагрузки, отсутствие разнообразия в занятиях, отсутствие общения, в том числе сексуального — все это он воспринимал не как нехватку, а как свободу. Он был по-настоящему свободным человеком: он мог делать все, что хотел, тогда, когда хотел, столько, сколько хотел. Он работал. Он работал/играл.
Он набрасывал заметки для серии гипотез, которые вели к связной теории Одновременности. Но эта цель уже стала казаться ему слишком мелкой; была цель куда больше этой — объединенная теория Времени; ее можно было достигнуть, если бы он только сумел найти к ней подход. У него было такое чувство, будто он сидит в запертой комнате в центре большой открытой местности; она — вокруг него; если бы ему только найти выход, найти ясный путь. Интуиция превратилась в манию. За эти осень и зиму он все больше отвыкал спать. Ему хватало пары часов ночью и еще пары часов как-нибудь в течении дня; но и тогда это был не тот крепкий, глубокий сон, которым он всегда спал раньше; это было почти бодрствование на другом уровне, так полны сновидений были эти немногие часы. Эти сны, очень живые и яркие, были частью его работы. Он видел, как время начинает течь назад, словно река, текущая вверх, к своему источнику. Он держал в руках — в правой и в левой — одновременность двух мгновений; когда он раздвинул руки, он улыбнулся, видя, как мгновения разделяются подобно отрывающимся друг от друга мыльным пузырям. Еще не проснувшись как следует, он встал и записал математическую формулу, ускользавшую от него много дней. Он увидел, как пространство сжимается вокруг него, точно стенки коллапсирующей сферы, все втягиваясь и втягиваясь по направлению к центральной пустоте, см ыкаясь, смыкаясь, — и проснулся с зажатым в горле криком о помощи, в молчании пытаясь избавиться от сознания своей вечной пустоты.
Однажды, в конце зимы, в холодные сумерки, по дороге из библиотеки домой он заглянул в кабинет физики — посмотреть, нет ли для него писем в ящике, куда складывалась вся почта. Ему не от кого было ждать писем, потому что он так ни разу и не написал никому из своих друзей на Северный Склон; но последние день-два он что-то неважно себя чувствовал; он опроверг несколько своих же гипотез, да еще самых красивых, и после полугода тяжкого труда вернулся к тому, с чего начал; фазовая модель была слишком неопределенной, чтобы от нее мог быть толк; у него болело горло; ему очень хотелось получить письмо от кого-нибудь знакомого или хотя бы застать кого-нибудь в кабинете физики и перекинуться словечком. Но никого, кроме Сабула, не было.
— Посмотри-ка, Шевек.
Он посмотрел на книгу, которую протягивал ему Сабул: тонкая книжка в зеленом переплете с Кругом Жизни. Он взял ее и взглянул на титульный лист. «Критика Гипотезы Атро о Бесконечной Последовательности». Это была его статья, ответ Атро — частью согласие, частью возражения — и его реплика. Все это было переведено на правийский (или переведено с перевода на иотийский) и напечатано