Это – выжимки бессонниц,Это – свеч кривых нагар,Это – сотен белых звонницПервый утренний удар…Это – теплый подоконникПод черниговской луной,Это – пчелы, это – донник,Это – пыль, и мрак, и зной.Апрель 1940, МоскваИЗ ЦИКЛА «ЮНОСТЬ»* * *Мои молодые рукиТот договор подписалиСреди цветочных киосковИ граммофонного треска,Под взглядом косым и пьянымГазовых фонарей.И старше была я векаРовно на десять лет.А на закат наложенБыл белый траур черемух,Что осыпался мелким,Душистым, сухим дождем…И облака сквозилиКровавой цусимской пеной,И плавно ландо катилиТеперешних мертвецов…А нам бы тогдашний вечерПоказался бы маскарадом,Показался бы карнавалом,Феерией grand-gala[41]…От дома того – ни щепки,Та вырублена аллея,Давно опочили в музееТе шляпы и башмачки.Кто знает, как пусто небоНа месте упавшей башни,Кто знает, как тихо в доме,Куда не вернулся сын.Ты неотступен, как совесть,Как воздух, всегда со мною,Зачем же зовешь к ответу? Свидетелей знаю твоих:То Павловского вокзалаРаскаленный музыкой куполИ водопад белогривыйУ Баболовского дворца.3 мая 1940 – 29 сентября 1940* * *В лесу голосуют деревья.Н. З<аболоцкий>И вот, наперекор тому,Что смерть глядит в глаза, —Опять, по слову твоему,Я голосую за:То, чтоб дверью стала дверь,Замок опять замком,Чтоб сердцем стал угрюмый зверьВ груди… А дело в том,Что суждено нам всем узнать,Что значит третий год не спать,Что значит утром узнаватьО тех, кто в ночь погиб.20 мая 1940* * *Когда человек умирает,Изменяются его портреты.По-другому глаза глядят, и губыУлыбаются другой улыбкой.Я заметила это, вернувшисьС похорон одного поэта.И с тех пор проверяла часто,И моя догадка подтвердилась.1940, ЛенинградНАДПИСЬ НА КНИГЕМ. Лозинскому
Почти от залетейской тениВ тот час, как рушатся миры,Примите этот дар весеннийВ ответ на лучшие дары,Чтоб та, над временами года,Несокрушима и верна,Души высокая свобода,Что дружбою наречена, —Мне улыбнулась так же кротко,Как тридцать лет тому назад…И сада Летнего решетка,И оснеженный ЛенинградВозникли, словно в книге этой,Из мглы магических зеркал,И над задумчивою ЛетойТростник оживший зазвучал.28-29 мая 1940, Фонтанный ДомАВГУСТ 1940То град твой, Юлиан!Вяч. ИвановКогда погребают эпоху,Надгробный псалом не звучит,Крапиве, чертополохуУкрасить ее предстоит.И только могильщики лихоРаботают. Дело не ждет!И тихо, так, Господи, тихо,Что слышно, как время идет.А после она выплывает,Как труп на весенней реке, —Но матери сын не узнает,И внук отвернется в тоске.И клонятся головы ниже,Как маятник, ходит луна.Так вот – над погибшим ПарижемТакая теперь тишина.5 августа, Шереметевский ДомТЕНЬЧто знает женщина одна о смертном часе?О. МандельштамВсегда нарядней всех, всех розовей и выше,Зачем всплываешь ты со дна погибших летИ память хищная передо мной колышетПрозрачный профиль твой за стеклами карет?Как спорили тогда – ты ангел или птица!Соломинкой тебя назвал поэт.Равно на всех сквозь черные ресницыДарьяльских глаз струился нежный свет.О тень! Прости меня, но ясная погода,Флобер, бессонница и поздняя сиреньТебя – красавицу тринадцатого года —И твой безоблачный и равнодушный деньНапомнили… А мне такого родаВоспоминанья не к лицу, о тень!9 августа 1940. ВечерСаломея АндрониковаГальперн. Петербургская красавица. Ей посвящено стихотворение О.Э Мандельштама «Соломинка». Портрет Саломеи сделан художником Борисом Григорьевым в Париже в 1921 г.Анна Ахматова Лето 1936 г.В трудные годы Анна Ахматова решительно отказывалась от публичных выступлений. Даже в дружеских компаниях держалась отчужденно. Ее внутреннее состояние очень точно передает четверостишие:
И вовсе я не пророчица.Жизнь светла, как горный ручей,А просто мне петь не хочетсяПод звон тюремных ключей.Именно такой запомнил ее писатель В. Я. Виленкин, в ту пору (1938 г.) работавший литературным секретарем В.И. Качалова (и Качалов, и Виленкин, как и многие актеры MXATа, были почитателями поэзии Ахматовой):
«Мы были приглашены к известному ленинградскому любителю искусства и коллекционеру И.И. Рыбакову, по профессии юристу, с которым дружили Коровин, Головин, Добужинский и многие другие крупнейшие художники. Жил он с женой и дочерью в огромной квартире на Кутузовской (б. Французской) набережной. Картины встретили нас уже на площадке лестницы. В комнатах они занимали все стены, и чего-чего тут только не было, начиная с живописи XVIII века и кончая „Миром искусства“…
Мы с Вербицким (артист МХАТа. – А. М.) пришли первыми и рассматривали все эти сокровища, когда в передней раздался звонок…
Ахматова вошла в столовую, и мы встали ей навстречу. Первое, что запомнилось, это ощущение легкости маленькой узкой руки, протянутой явно не для пожатия, но при этом удивительно просто, совсем не по-дамски. Сначала мне померещилось, что она в чем-то очень нарядном, но то, что я было принял за оригинальное выходное платье, оказалось черным шелковым халатом с какими-то вышитыми драконами, и притом очень стареньким – шелк кое-где уже заметно посекся и пополз.
Анну Андреевну усадили во главе стола, и начался обед, роскошный, с деликатесами и сюрпризами, очевидно, тщательно продуманный во всех деталях. Одна только сервировка чего стоила! Для закусок – тарелки из киевского стариннейшего фаянса, суп разливали не то в «старый севр», не то в «старый сакс». В этом своем странноватом халате Анна Андреевна, по-видимому, чувствовала себя среди нас, парадно-визитных, как в самом элегантном туалете. Больше того, что-то царственное, как бы поверх нас существующее и в то же время лишенное малейшего высокомерия сквозило в каждом ее жесте, в каждом повороте головы… Мы все смотрели на нее в ожидании и надежде, не решаясь ее просить читать, но она тут же сказала сама, как-то полувопросом: «Ну что же, теперь я почитаю?»
Она не отодвинулась от обеденного стола, не изменила позы, словом, ничем не обозначила начала. Я только увидел, как кровь прилила у нее к щекам с первой же строчкой: «Я пью за разоренный дом…» Это был «Последний тост», тогда еще нигде не напечатанный. Потом, почти без паузы, она прочитала «От тебя я сердце скрыла, словно бросила в Неву…». И еще одно стихотворение 20-х годов, тогда же затерявшееся, как она сказала, в каком-то журнале, – «Многим»…
Больше она ничего не захотела читать…»
В. Я. Виленкин, Из книги «В сто первом зеркале»Описанный В.Я. Виленкиным обед состоялся в июле 1938 года. В это время сын Анны Андреевны, арестованный еще в марте, находился под следствием, и она часами простаивала в тюремных очередях
…В очереди у «Крест<ов>»
Молочница поставила бидон на снег и громко сказала: «Ну! У нас сегодня ночью последнего мужика взяли».
Я стояла в очереди на прокурорской лестнице. С моего места было видно, как мимо длинного зеркала (на верхней площадке) шла очередь женщин. Я видела только чистые профили – ни одна из них не взглянула на себя в зеркало…
Адмирал Чичагов сказал на свиданье с женой: «Ils m'ont battus[42]».
Во время террора, когда кто-нибудь умирал, дома его считали счастливцем, а об умерших раньше матери, вдовы и дети говорили: «Слава Богу, что его нет».
Посадить кого-нибудь было легче легкого, но это не значило, что вы сами не сядете через 6 недель.
Анна Ахматова, Из «Записных книжек»ЛОНДОНЦАМИ сделалась война на небе.
Апокалипсис
Двадцать четвертую драму ШекспираПишет время бесстрастной рукой.Сами участники грозного пира,Лучше мы Гамлета, Цезаря, ЛираБудем читать над свинцовой рекой;Лучше сегодня голубку ДжульеттуС пеньем и факелом в гроб провожать,Лучше заглядывать в окна к Макбету,Вместе с наемным убийцей дрожать, —Только не эту, не эту, не эту,Эту уже мы не в силах читать!29 сентября 1940* * *Один идет прямым путем,Другой идет по кругуИ ждет возврата в отчий дом,Ждет прежнюю подругу.А я иду – за мной беда,Не прямо и не косо,А в никуда и в никогда,Как поезда с откоса.1940* * *Уж я ль не знала бессонницыВсе пропасти и тропы,Но эта – как топот конницыПод вой одичалой трубы.Вхожу в дома опустелые,В недавний чей-то уют.Всё тихо, лишь тени белыеВ чужих зеркалах плывут.И что там в тумане – Дания,Нормандия, или тутСама я бывала ранее,И это – переизданиеНавек забытых минут?1940* * *Прокаженный молился[43]… В. БрюсовТо, что я делаю, способен делать каждый.Я не тонул во льдах, не изнывал от жаждыИ с горстью храбрецов не брал финляндский дот,И в бурю не спасал какой-то пароход.Ложиться спать, вставать, съедать обед убогийИ даже посидеть на камне у дороги,И даже, повстречав падучую звездуИль серых облаков знакомую гряду,Им улыбнуться вдруг, поди куда как трудно.Тем более дивлюсь своей судьбине чуднойИ, привыкая к ней, привыкнуть не могу,Как к неотступному и зоркому врагу…Затем, что из двухсот советских миллионов,Живущих в благости отеческих законов,Найдется ль кто-нибудь, кто свой горчайший часНа мой бы променял – я спрашиваю вас? А не откинул бы с улыбкою сердитойМое прозвание как корень ядовитый.О Господи! воззри на легкий подвиг мойИ с миром отпусти свершившего домой.Январь 1941, Фонтанный Дом* * *Совсем не тот таинственный художник,Избороздивший Гофмановы сны, —Из той далекой и чужой весныМне чудится смиренный подорожник.Он всюду рос, им город зеленел,Он украшал широкие ступени,И с факелом свободных песнопенийПсихея возвращалась в мой придел.А в глубине четвертого двораПод деревом плясала детвораВ восторге от шарманки одноногой,И била жизнь во все колокола…А бешеная кровь меня к тебе