Та поднесла бабе стакан. Баба его вроде и не заметила, заливалась в три ручья.
– Ой-е-е-ой... вот родилася уродкой, уродкой и живу... и батянька не любил, бил тока... и мамка померла... и никому я не нужная... ой, заберет черт скоро... – Подняла мятое лицо, зло глянула на девчонок:
– Жалеете меня?.. Зря жалеете. Никого жалеть нельзя, потому что никто никого не жалеет, все поедом жрут и измываются... а черт, он за всеми придет... а вас ненавижу всех... хошь убейте меня, как ненавижу... ой, мамоньки, что за жизня – мука одна...
– Пей давай! – велела Светка.
Баба было прищурилась, зыркнула на Светку с пьяной укоризной, попыталась отвести рукою стакан, но Соболева взглянула свирепо, взвизгнула срывающимся голосом:
– Пей, сволота! Забодало твои бредни слушать! И запомни: жалостивых тут нету, просто руки об тебя марать смрадно! Поняла? Пей, пока я не передумала!
От окрика санитарка испуганно вздрогнула, как от удара, приняла двумя ладонями наполненный стакан и вылакала залпом, будто воду. Шумно выдохнула, замерла безжизненно, словно весь воздух и вся оставшаяся жизнь покинули ее разом, и осталась одна пустая безобразная оболочка. Лицо ее потекло, исказилось тупой поволокой, крупное тело обмякло тряским студнем, бессмысленная улыбка повела губы, и баба завалилась боком на кушетку. Девчонки кое-как, втроем, забросили туда же ее ноги, а баба уже храпела сипло, выдыхая то с бульканьем, то со стоном, то с присвистом.
– Наконец-то... – сказала облегченно Светка, подхватила бутылку, в которой еще плескалось, спросила Дашу:
– Будешь? А то ты какая-то сама не в себе. Нет?
Ну как знаешь. – В три глотка она прикончила водку, передохнула, втянула носом воздух:
– Не, эта амеба дохлая не курит, а курить как хочется!
Светка обошла стол, заглянула в ящик, вынула непочатую пачку «Мальборо».
– Видно, законфисковала у кого-то. И зажигалочка есть. – Пошарила в шкафу, выудила сумку, оттуда – кошелек, вытряхнула прямо на стол. – Итого – семьдесят рублей. На пожевать хватит, – потом посерьезнела. – Все. Собрались.
Девчонки вышли. Соболева отомкнула дверь, дальше была маленькая прихожая, где больные встречались с родственниками: чахлый фикус у стены, несколько истертых, крашенных желтой краской и обитых клеенчатым коричневым дерматином стульев, а стены были выкрашены масляной краской в какой- то грязно-желтый цвет.
И запах. В прихожей он чувствовался еще больше, чем внутри: запах несвежего белья, неуюта, казенщины, какой бывает лишь в ветшающих больницах или уж вовсе в гиблых, безнадежных местах, откуда, кажется, и возвращения в наполненную светом жизнь уже нет.
Наконец Соболева справилась и с другим замком, дверь распахнулась. Ночь была душной и влажной, но после замкнутого грязного помещения напоенный ароматами цветочной пыльцы, близкого дождя и недальних полевых трав воздух казался свежим, как родниковая вода, он кружил голову, им невозможно было надышаться вволю, как невозможно надышаться свободой, любовью и жизнью.
Глава 42
Плач котенка услышали все. И в нем слышался такой беспомощный страх, такая безнадежная мольба, что у девчонок мурашки побежали по спинам ледяной изморозью.
– Что это? – спросила Соболева, напряженно всматриваясь в темноту.
Крик повторился и затих.
– Котенок... – одними губами прошептала Даша. – Доктор... Он подобрал его здесь и унес с собой.
– Зачем?
– Мучить. Разве не слышишь?
– Он чего, больной, этот доктор? Хотя... Тут все какие-то фазанутые. – Соболева открыла пачку, вытащила сигарету, чиркнула зажигалкой, затянулась.
Котенок заплакал снова.
– Сволочь живодерская! – выругалась Соболева, поперхнувшись дымом.
– Светка, пошли отсюда, – заканючила Катя.
– А ну заткнись! – оборвала ее та.
– Ну ведь страшно, – пробормотала девчонка. – Если нас поймают после всего... И санитара прибили...
– Пусть скажет спасибо, что не до смерти, козел!
– А этой жирной я руку до крови прокусила, – не унималась Катька. – Смываться надо.
– Заткнись, я сказала! И без твоих причитаний понятно. Соболева посмотрела на Дашу.
– Нельзя его бросать. Нельзя, – тихо произнесла Даша.
– Да без тебя знаю! – раздраженно отозвалась Светка, в две затяжки добила сигарету, затоптала окурок. – Вот что, малая. Мы с девкой возвращаемся, а ты – вон кусты, видишь? Там прячешься и сопишь тихой мышкой, пока не вернемся.
– Я с вами, – неуверенно возразила Катька.
– Без разговоров, – построжала Соболева. – Толку от тебя, мелкой, все одно никакого, а если спалимся все?
– И что мне делать?
– Я же сказала: сидеть. А если что, найдешь в Колывановке Мишку Маркелова, скажешь, мол, так и так, я сгорела, пусть идет в ментуру, кипеш подымает...
Лучше на зону пойду или в специнтернат, здесь заколют до смерти, спишут и зароют. Или я кого- то грохну. Уразумела?
– Ага, – кротко кивнула Катька. – Соболева, только ты... Только вы...
– Еще покаркай, малая. Марш отсюда!
Котенок закричал-заплакал на этот раз совсем громко, пронзительно.
– Страшно... – тихо пробормотала Катя; видно было, как кровь отлила от ее лица и посинели губы.
– Ты мне в обморок здесь шлепнись! – почему-то перейдя на шепот, сказала Светка, скомандовала зло:
– Марш отсюда, я сказала!
Катька вздрогнула, побрела в темноту, убыстряя шаг, и через секунду уже бежала прочь, неслась стремглав, словно от близкой погони.
Светка выдохнула напряженно, проговорила едва слышно:
– 'Страшно...' Как будто мне не страшно. Пошли?
Даша кивнула.
– Как тебя зовут-то?
– Даша. Головина.
– Ты, Головина, деваха вроде ничего, смелая. Только... Ты по жизни такая отмороженная или как?
– Мне какой-то дрянью дали надышаться, потом этот доктор Вик укол сделал.
Сначала вообще как вешалка была, а сейчас... Словно иголками тупыми колет. И крутит всю. И спать хочется ужасно.
– Спать потом будем, девка.
На этот раз плач-стон котенка был длинным, казалось, он не кончится никогда, словно ему уже сделали больно и теперь он просто жалуется и на эту свою боль, и на боль будущую... И на то, как жесток к нему мир, в котором ему суждено терпеть только муку. А ведь он – живой комочек, добрая, ласковая игрушка, он мог бы радовать, согревать своим теплом тех, кому пусто и одиноко, но злой случай отказал ему