беспорядочный почерк своей племянницы Матрены Терентьевны Перепелицкой, или, попросту говоря, Моти, заходившей в его отсутствие. По-видимому, записка торчала здесь уже довольно давно. Он взял ее и, на ходу читая, вошел в квартиру. Мотя писала в своей обычной манере, торопясь передать лишь самое главное и пропуская подробности:
'Забегала к вам, хотела повидаться, понятно - не застала дома. У нас сейчас живет сынок нашего Петра Бачея, тоже Петя. Мы его вытащили из воды, покамест он болеет воспалением легких, но, будем надеяться, скоро поправится. Не знаю, как дальше поступить с ребенком. Сейчас на моих руках шаланды, сети, колхозные котлы. Шаланды, весла, паруса и все оборудование мобилизованы военным командованием и находятся на колхозном причале под моей ответственностью. В случае если придется отступать, жду приказа все это уничтожить, чтобы не попало в руки фашистов. А пока сидим у моря, ждем погоды, переживаем с Валентиной тяжелые дни, она вам кланяется, ужасно выросла за последние месяцы, возмужала, вы ее не узнаете. От Акима Петровича и мальчиков ничего не имею, надеюсь, что они живы и успешно сражаются за родину, но на каких фронтах, не знаю. Пожалуйста, дядя, если выберете свободный день, заскочите до нас повидаться, а то когда еще встретимся, неизвестно. Ах, какое тяжелое время, дядечка! Ну, желаю вам всего хорошего, а я уже побежала. Ваша Мотя'.
Он сунул в карман это явно запоздавшее письмо и грустно улыбнулся. У него не было своей семьи. Он был однолюб, и он никогда не мог забыть свою Марину. Он был верен ее памяти. Семья Моти Перепелицкой - это, собственно, и была его настоящая, единственная семья, к которой он был привязан всем сердцем.
С нежным чувством он представил себе на миг Мотю, Валентину и всех других Перепелицких. Что касается упоминания о больном мальчике Пете Бачей, которого вытащили из воды, сыне друга его детства Петра Васильевича, то это хотя и заинтересовало его, но ничуть не удивило.
Между тем уже начинало темнеть. Надо было торопиться. Он вошел в свою комнату, выдвинул ящики письменного стола и стал отбирать бумаги, которые следовало уничтожить. Он разрывал их и бросал на кровать, с тем чтобы потом сжечь на кухне, в плите. На тумбочке возле кровати, рядом с электрическим никелированным чайником и будильником, стояла красивая широкая рамка с очень маленькой старой фотографической карточкой-молнией, на которой была снята совсем молоденькая темноглазая девушка, почти девочка, в шубке с потертым меховым воротником, в круглой финской шапочке, из-под которой выбивались кудрявые волосы.
Черноиваненко вынул эту карточку из рамки и прочитал на обороте: 'Дорогому другу, любимому мужу Гаврику Черноиваненко, навсегда твоя Марина, Петроград, 1917 год'.
Он поцеловал карточку и положил ее в записную книжку.
Некоторое время он смотрел в распахнутое окно. Далеко, за облетевшими садами, под темной дождевой тучей угрюмо светилась мутно-красная полоса заката, на фоне которой чернел силуэт Ботанической церкви со стаей грачей, поднимающейся и опускающейся, как сеть, над ее куполом. Артиллерийских залпов уже не слышалось. Над городом стояла странная тишина. Но с переднего края все же изредка еще доносилась довольно сильная ружейная и пулеметная стрельба.
Он быстро сбежал по лестнице вниз, в пустую котельную, при свете ручного электрического фонарика закопал книги и бумаги, завернутые в простыню, возле стены, забросал место шлаком, сел в машину.
Приближалась ночь - тревожная, непроглядная, со всей молчаливой неурядицей города, оставляемого эвакуирующейся армией.
Черноиваненко вместе с Колесничуком успел побывать в городском ломбарде, где на полках и столах во тьме при свете электрического фонарика и при зареве пожаров, светящихся в готических окнах, блестели и дрожали от взрывов самовары, швейные машины, патефоны, посуда, стенные часы с ноющими, трясущимися пружинами, как будто у них было сердцебиение, и множество тех предметов домашнего обихода, которые всегда кажутся незаменимыми и красивыми дома и которые приобретают в ломбарде и на толкучке жалкий вид никому не нужной рухляди, - отобрать вещи, необходимые для комиссионного магазина, наконец, в последний раз проверить подготовку материальной части, записать в книжечку количество винтовок, патронов, гранат, пистолетов, различного шанцевого инструмента, килограммов взрывчатки, - и в сгустившихся сумерках приказал Святославу ехать за город, в сторону Хаджибеевского парка.
В то время как одни люди вносили на плечах и пропихивали в узкую щель подземелья ящики, чемоданы, корзинки, жестянки, узлы, пакеты, бочки, оружие, несгораемый шкаф и прочее и складывали все на первых порах вдоль стен первой пещеры, рассчитывая потом перебазироваться в глубь катакомб, - в это время солдаты комендантского взвода быстро и споро выносили из пещеры наверх штабное имущество, сматывали провода и снимали со стен висящие на колышках кожаные телефонные аппараты. Одни советские люди уходили, другие оставались. Это напоминало смену караулов.
– Товарищ секретарь, - сказал Святослав решительно, - разрешите обратиться!
Только сейчас Черноиваненко вспомнил о своем водителе. Святослав стоял перед ним по стойке 'смирно', подобрав живот, с напряженным лицом и блестящими глазами. Решетчатая тень 'летучей мыши' легонько двигалась вперед и назад по его стройной фигуре. Все его тело было немного наклонено, как бы готовое лететь по первому слову начальника. Черноиваненко сразу понял, что творится в душе этого юноши, который за последнее время стал ему так симпатичен, даже дорог. Вопрос о том, оставлять Святослава или не оставлять, был уже решен давно. Он так привык к этому решению, что даже как-то забыл сообщить о нем Святославу. Все казалось само собой понятным. Теперь же он увидел, что Святослав ждет от него словесного приказания.
– Разве я тебе не сказал? Странно. Значит, просто забыл. Так вот… стало быть, я тебя забираю из армии. Остаешься со мной… Рад?
Святослав глубоко набрал в себя воздух. Его грудь расширилась. Глаза блеснули. Он хотел ответить как можно спокойнее, но его голос по-мальчишески сорвался.
– Так точно! - сказал он хрипловато и перевел дух. - Не сомневайтесь, товарищ секретарь… я оправдаю.
– Ладно, не горячись, - заметил Черноиваненко, улыбаясь. - Действуй! - прибавил он, с особенным удовольствием выговаривая это энергичное, серьезное слово, которое в последние дни так часто на все лады повторялось множеством советских людей, готовившихся к борьбе с врагом, входившим в город.
Но Святослав продолжал неподвижно стоять перед Черноиваненко.
– По-моему, все, - сказал Черноиваненко.
– Товарищ секретарь, - ответил Святослав, - я, конечно, понимаю, что это… как бы сказать… не полагается, тем более что в городе такая острая ситуация… но…
Черноиваненко нахмурился:
– Ну?
– Но, знаете, у меня тут остается родная мать. И я бы хотел, если возможно, заскочить на пару минут попрощаться.
Черноиваненко нахмурился еще больше:
– Когда вспомнил!
– Так вы же сами знаете, товарищ секретарь, что я уже целый месяц нахожусь на казарменном положении, безотлучно при автомобиле.
– Все-таки надо было раньше соображать, - сказал Черноиваненко решительно. - Теперь я даже не знаю…
Святослав потупился:
– Виноват.
Вслед за тем он сделал усилие, как бы стараясь стряхнуть со своей души тяжелый груз, но не сумел его стряхнуть, а только еще больше вытянулся и прямо посмотрел в глаза своему начальнику:
– Разрешите заниматься своим делом?
– Подожди.
Черноиваненко задумался, помолчал.
– Мама твоя далеко живет?
– Да господи же! - закричал Святослав, забывая на миг всякую субординацию. - Рядом! На хорошей