И зажмурился.
– И вы серьёзно хотите, чтоб я с этим пропуском пошёл?
– Хотим.
– Не люблю я мочить залепухи…[81] Да и… А ну Михалыч засекёт?
– Слава и премия бдительному Михалычу!
– А не засекёт?
– Умоется кварталкой.
'Боже! – думаю я разбито. – Да неужели я, Васька Пестролобов, с дурцой? Я за всю жизнь, поди, в первый раз припрыгал на работу ко времени и на`! Такую подлянку родному Михалычу? Опоздай я и на пять, и на десять минут, Михалыч свойски улыбнётся, пальчиком так славно, добродушно погрозит, и весь накачион. Сверкнёт когда святое желаньице заложить под бороду… В рабочее время выскочить по-тайной за градусами на угол – ввек отказу не бывало от Михалыча. С одной базы![82] Пропустит, никому не стукнет и за всё за то хорошее – я ему залуди такую подлянищу?'
– Товарищ! Вернитесь в себя! – в один голос говорят мне два контролёра. – Идите. Время не ждёт. Что вы размечтались? Сами ещё опоздаете.
– Нет, – говорю, – панове. Что я, долбак? Помесь тигра с мотоциклом? Не пойду я с вашим пропуском. А насильно не имеете права заставить.
– И не заставляем, – тихо и опять же даже принципиально говорят. – Пройдёт другой.
И забирают пропуск.
Я отдал и тут меня, как током, прошило:
«А ну сунь они этот манифест какому матёрому активистику – как швед под Полтавой сгиб мой Михалыч! Надо спасать Михалыча! Если не я, то кто же?!»
Дёрг я ту лапшу назад и молча выверенным курсом вперёд.
Михалыч выловил меня глазом из толпы, сделал персонально мне из стекляшки ручкой, улыбнулся. Золото, а не человек!
Я остановился напротив Михалыча.
Остановился вкопанно, хорошим дубком. В приветствии торжественно вскинул руку, так что едва не упёрся пропуском в окошко.
– Привет доблестному Михалычу!
Михалыч на мою бумаженцию и не глядит.
Вроде даже обиделся, что так близко подставил.
Однако ласково подтолкнул мой кулак в сторону движения. Мол, иди, иди. Некогда бодягу разводить! Валом народ валит! Самая сила пика. Сам видишь. Не тяни аллилуйю за хвост!
А я не вижу.
А я тяну.
А я не трогаюсь с места.
Даже напротив.
Медленно, ясно повторяю со значением:
– При-и-иве-е-е-етик, Михалыч-cветик!..
А сам знай мизинцем тычу в карточку на пропуске. Смотри! Смотри же ты, старенькая ты калошка, что я тебе подсовываю!
Михалыч выглянул из-за моего кулака с пропуском, кисло пожмурился и в горячем нетерпенье снова и уже сильней толкнул мой кулак в сторону движения. Что за заигры?… Да пролетай же, бажбан! Вот банный лист!
А я ни с места.
Тычу мизинцем в карточку. Словно меня заело.
За спиной зароптал трудовой класс.
– Граждане и в том числе очень глубоко любимые гражданушки! – назидательно говорю некультурной толпе. – Не напирайте, пожалуйста. Не в очереди за правильным пивом! Человек, – киваю на Михалыча в стекляшке, – на работе!!! Ему надо
– Да кашляй, кашляй ты, нерводрал, дале! – вскочил в своей колбе Михалыч и зверовато уставился на меня. – Ну ты чего расчехлил лапшемёт? Ты что мне в такой мент басни поёшь? Ещё в самые глаза тычешь свою пробегалку! Да я тебя как облупленного и без бумажухи знаю! Да я сейчас вызову свой наряд! – Он снял трубку. – И тебе живо соберут все твои шарики! А то они у тебя, знаешь-понимаешь, не все дома. Разбежались! Раскатились, какой куда хотел!
В трубке отозвались.
– Срочно на проходную! – приказал в трубку Михалыч.
И тут толпа, потеряв всякое терпение, так двинула меня, что я мешком с опилками вальнулся за крутилку и растянулся по полу. Как на морском пляжу.
Боли от ушиба я не почувствовал.
Может, потому, что эту боль покрывала, забивала более сильная боль за Михалыча? Ну почему он не стал смотреть на карточку в моём пропуске?
Я покосился на злосчастный пропуск, зажатый в кулаке.
С карточки на меня весело щурилась лукавая лошадиная морда.
В виду моря
И жизнь хороша, и мы хороши!
Наконец-то провожающие тугой гурьбой вышли из купе. Каждый оставил кто сумку, кто авоську, кто просто свёрток. Набежал полный угол снеди.
– Ну, доча! – вздохнула Клавдия, размято обводя угол. – Полная обалдемонка! Никакого нам с тобой отдыха не видать. Какой же в шутах отдых – перемолотить эстолько за дорогу!
Рита, закормленная с осени круглая неповоротливая толстушка лет двенадцати, похожая на бочонок с розовыми сытыми щёчками, кисло пожмурилась.
– Душно. Нет ни одной ветринки.
С этими словами Клавдия повисла на оконной ручке.
Охнув, окно опустилось под её весом. Было в ней центнера полтора, и набрала она эти полтора центнера в неполные сорок лет. Платью было тесно на ней. Как несмазанная телега скрипело оно, когда Клавдия двигалась.
– Не кривись, а начинай, – полуприказала Клавдия.
Рита взобралась с ногами на постель и принялась тоскливо, совсем без разгона жевать. Клавдия тоже угнездилась по другую сторону столика на постель с ногами и тоже стала лениво, как бы по обязанности есть.
У каждой была строгая специализация.
Рита прибирала одни бананы и апельсины. Клавдия налегала на пузатенькие курьи лодыжки, бросаясь птичьими останками в окно и запивая всё это лимонадом.
А между тем окно тихонько подпрыгивало, будто прицеливалось, а можно ли вернуться на старое место, и, кажется, окончательно осмелев, подпрыгнуло до самого верха и плотно закрылось.
В купе разлилась тугая духота.
Но Клавдия горячо разбежалась в еде, умывалась по`том и на миг уже не могла прервать трапезу, чтобы встать да открыть.
– Вона смотри! – обращается к Рите и тычет лодыжкой за окно на ребят в поле, собирали помидоры. – И ты по такому пеклу, может, кланялась бы этим красномордым помидорянам… Да что ж я – психушка? Пускай трактор терпужит, он дурак железный… Я в поликлинику, к своему человеку… Заслонила тебя справкой от этой горькой, каторжанской практики… Да-а, мать у тебя, дочаня, гигантелла! В каждом волоске по талантищу сидит!
Рита зевнула, посмотрела на короткие жирные пальцы матери в дорогих перстнях. Будто для сравнения с неясным интересом покосилась на свою недельку на указательном пальце, на золотое колечко на мизинце.
– Ты у меня, Ритуль, во всякое лето практикуешься по старому расписанию. Выдерживаешь порядок… Месяц у бабы Мани на молоке, месяц у бабы Нины на малинке да месячишко вот у тёть Оли на море. Молоком да малинкой отбаловалась. Осталось снять пробу с моря… Скоро свежей в купе станет. От Харькова начинается твоя моря…
Уныло поглядывая за окно, Рита с торчащей изо рта белой палкой банана провожает южную харьковскую окраину.
– А в Харькове, – сонно тянет, – нету ни одного моря.
– Как это нету? – оскорблённо всплывает на дыбки Клавдия. – На той неделе проезжала – было! И нету? Или его перенесли?
Рите лень отвечать. Делает отмашку:
– Слезь с уха.[83]
Разговор тухнет.
В купе тихо. Слышен лишь хруст куриных косточек да вздохи старушки в обдергайке, что неприкаянно толклась в проходе.
– А в Голохватовке у тёть Оли шикаристо, – обрывает молчание Клавдия. – Вечера чёрные. На небе полным-полно звездей.
Рита морщится.
– Ой и культура у тебя, Евтихиевна… – Рита звала мать по отчеству. Как зовут на работе. – Неправильно говоришь. Надо: не звездей, а звездов!
Клавдия почему-то засомневалась.
– Тоже мне выискалась грамотейша! Это твоя счастья, что сейчас вроде не держат в одном классе долгей одного года. А то б ты – обалдеть! – за пять сезонов и из первоклах не выскочила!