смерть уничтожит нас (я еще стараюсь в это верить), велика ли разница, оставили мы несколько книг или флакончики, платья, безделушки? Если же права Сара, как не важно все это важное искусство! Наверное, я гадал — идти или нет — просто от одиночества. Мне нечего было делать до похорон, я хотел выпить — можно забыть о работе, но не об условностях, нельзя же сорваться на людях.
Уотербери ждал в баре на Тоттнем-Корт-роуд. Он носил черные вельветовые брюки, курил дешевые сигареты и привел какую-то слишком красивую, высокую девицу. Девица эта, очень молодая, звалась Сильвией. Сразу было видно, что она проходит долгий курс, начавшийся с Уотербери, и пока что во всем подражает учителю. Глаза у нее были живые, добрые, волосы — золотые, как на старинных картинках, и я думал: докуда же она дойдет? Вспомнит ли она через десять лет Уотербери и этот бар? Я пожалел его. Он так важничал, так покровительственно смотрел на нас, а ведь слабый-то он. «Да что там,-подумал я, когда он разглагольствовал о потоке сознания, — вот она глядит на меня, я бы и сейчас мог ее увести». Его статьи печатались в дешевых журнальчиках, мои книги выходили отдельными томиками. Она знала, что от меня научится более важным вещам. А он, бедняга, еще одергивал ее, когда она вставляла какую-нибудь простую человеческую фразу! Я хотел его предупредить, но вместо этого выпил еще хересу и сказал:
— Я спешу. Надо на похороны, на Голдерз-Грин.
— Голдерз-Грин! — восхитился Уотербери. — Совсем в вашем духе! Ведь вы бы выбрали это кладбище, верно?
— Не я его выбрал.
— Жизнь подражает искусству!
— Это ваш друг? — участливо спросила Сильвия, и Уотербери с упреком взглянул на нее.
— Да.
Я видел, что она гадает, кто это, друг или подруга, и был тронут. Значит, я для нее — человек, а не писатель. Человек, у которого умирают друзья, он их хоронит, страдает, радуется, даже нуждается в утешении, а не умелый мастер, получше Моэма, «но все же мы не вправе ставить его так высоко, как…».
— Какого вы мнения о Форстере? —спросил Уотербери.
— О Форстере? Простите, пожалуйста. Я думал, долго ли ехать до кладбища.
— Минут сорок, — сказала Сильвия. — Поезда редко ходят.
— Форстер…— сердито повторил Уотербери.
— От станции идет автобус, — сказала Сильвия.
— Сильвия, мистер Бендрикс пришел не для того, чтоб говорить об автобусах.
— Прости, Питер. Я думала…
— Прежде, чем думать, сосчитай до шести. Так вот, Форстер…
— Да Бог с ним, — сказал я.
— Нет, это важно, ведь вы принадлежите к разным школам…
— Он принадлежит к школе? А про себя и не знал… Вы что, учебник пишете?
Сильвия улыбнулась, и он это заметил. Теперь он меня не пощадит, понял я, но мне было все равно. Гордость и равнодушие похожи, и он, наверное, подумал, что я горд. Я сказал:
— Мне действительно пора.
— Да вы просидели здесь пять минут, — сказал он. — Очень важно, чтобы в статье все было правильно.
Очень важно не опоздать на похороны.
— Не понимаю почему. Сильвия сказала:
— Мне самой надо в Хампстед. Я покажу вам, как ехать.
— В Хампстед? — ревниво спросил Уотербери. — Не знал.
— Я же всегда езжу к маме по средам.
— Сегодня вторник.
— Значит, завтра не поеду.
— Спасибо, — сказал я. — Очень рад.
— Вы использовали поток сознания, — отчаянно заспешил Уотербери. — Почему вы бросили этот прием?
— Понятия не имею. Почему мы меняем квартиру?
— Вы разочаровались в нем?
— Я во всех своих книгах разочаровался. Ну, до свиданья.
— Статью я вам пришлю, — угрожающе сказал он.
— Спасибо.
— Не задерживайся, Сильвия.
В полседьмого мы идем на Бартока. Мы углубились в улочки Тоттнем-Корт-роуд. Я сказал:
— Спасибо, что увели.
— Да, я видела, что вы хотите уйти.
— Как ваша фамилия?
— Блейк.
— Сильвия Блейк. Хорошо. Даже слишком.
— Это близкий друг?
— Да.
— Женщина?
— Да.
— Какая жалость, — сказала она, и мне показалось, что ей вправду жаль. Многому надо ей учиться — литературе, музыке, беседе, но не доброте. Она влезла вместе со мной в переполненное метро, и мы ухватились за поручни. Ее прижало ко мне, и я вспомнил, что такое желание. Неужели теперь всегда так будет? Не желание, только память о нем. Она пропустила человека, вошедшего на «Гудж-стрит», и я ощутил, что ее нога прижимается к моей, — ощутил так, словно это было очень давно.
— Я никогда не бывал на похоронах, — сказал я, чтобы завязать разговор.
— Значит, ваши родители живы?
— Отец жив. Мать умерла, когда я был в школе, не в городе. Я думал, меня отпустят, но отец решил, что это слишком тяжелое зрелище. Так что ничего и не было. Только разрешили не готовить уроки в тот день.
— Я бы не хотела, чтоб меня сожгли, — сказала она.
— Предпочитаете червей?
— Да.
Мы были так близко, что могли не повышать голоса, но не могли посмотреть друг на друга, люди мешали. Я сказал:
— А мне что так, что так, — и тут же удивился, зачем я лгу, мне ведь совсем не все равно, это же я убедил Генри.
Вчера вечером Генри проявил слабость, он позвонил мне, попросил прийти. Удивительно, как сблизила нас Сарина смерть. Теперь он зависел от меня, как прежде — от Сары, все же я знал их дом. Я даже думал, не предложит ли он жить вместе и что я ему отвечу. Забыть Сару трудно и в том доме, и в этом, она связана с ними обоими.
Когда я пришел, он еще не совсем проснулся после снотворного, иначе мне было бы с ним труднее. В кабинете на краю кресла сидел священник— видимо, из этих редемптористов[Редемптористы — монашеский орден, основанный в XVIII веке св. Альфонсом Лигу-ори], которые по воскресеньям служат черту в темной церковке, где я расстался с Сарой. Лицо у него было хмурое, кислое. Он явно спорил с Генри.
— Это мистер Бендрикс, вы знаете, писатель, — сказал Генри. — Отец Кромптон. Мистер Бендрикс очень дружил с моей женой.
Мне показалось, что Кромптон и сам это знает. Нос тянулся по его лицу, как контрфорс по стене. Может быть, этот самый человек захлопнул перед Сарой дверь надежды.
— Добрый день, — сказал священник так неприветливо, что я ощутил, как близко колокола и свечи.