сук, тянет на ней к чистому синему небу Сергея Есенина, и тот, тоже синий, но еще чуточку живой, пытается всунуть пальцы между петлей и шеей. Красный от напряжения Жупанько просит:
– Сынок, подсоби родителю!
А потом взял и закричал уже настоящим, до ощутимой боли знакомым голосом, чья веселая злость впилась в каждый нерв спящего зэка:
– Встать, подлюка! Тикай отседова, симулянт!
– Папа… – прошептал, улыбаясь, заключенный, понимая всю комичность ситуации, но оттого не чувствуя себя несчастным.
– Шо?! – опешил старшина, забыв закрыть рот. – Нет, ты тильки послухай, Лигачев! Этот тип меня тятькой кличе. Гонит, чи шо?
– Осознал, должно быть, – отозвался из коридора Лигачев. – На пользу пошло. Так бывает…
– Дурак ты, Лигачев! Седой, а дурак по всей форме.
Такой разве осознает? Такой и тятьку ридного не пощадит. Встать! Тюрьма горит.
И тут зэк почувствовал едкий дым, а затем опознал до конца Остапа Силыча, загородившего зеленой тушей вход в камеру. Он едва поднялся, едва поковылял, держась за стену. Даже получив увесистый пинок, не ускорил шага, не обиделся на «родителя», но подумал: «Хорошо, что это животное не знает, кто моя мама…»
Мысль была забавная, с ней легче ползлось по заполненному дымом тюремному коридору…
Пожар в третьем блоке тюрьмы был результатом поджога. Шестеро подследственных задохнулись. «Хата»
Упорова оказалась в удачном месте: недалеко от служебного входа. Пролежи он в ней еще с часик, тоже бы задохнулся, но, как говорится: «Кому суждено быть повешенным, тот не утонет».
Его бросили в обшаковую камеру, переполненную разномастной публикой, доставляющей администрации лагерей не столько опасения, сколько раздражения: мастырщики, прокалывающие грязной иглой ноги, злостные отказчики, барачные боксеры – бакланы, симулянты всех мастей, вольные на язык политиканы и вольнодумствующие педерасты.
Здесь было трудно дышать, но еще трудней выжить от тесноты человеческих отношений.
Пожилой благообразный зэк, штопающий черную косоворотку, глянув на сгорбленного Упорова, распорядился незвучным голосом:
– Шпилявые, кыш – с нар!
Этих слов оказалось достаточно, чтобы повергнуть в уныние двух играющих на верхнем ярусе чеченов. Тем не менее они спрыгнули вниз, даже помогли ему забраться.
Он лег поудобнее и осмотрелся. Оказанная услуга не могла быть обыкновенным актом милосердия: здесь никто не мог рассчитывать на милость ближнего, значит – ты снова в чужой игре. Веселей от открытия не стало. Вокруг копошились люди, каждый искал спасения за чей-то счет, совершая поступки, коих не могла желать душа, но придумывал перепуганный мозг, придумывал, осуществлял, искажая человеческую природу таким невероятным образом, что казалось – другого состояния для человека не существует, что это и есть истинное состояние.
– Кхм! Кхм!
Рядом образовался цыган с серьгой в левом ухе и настоящей колодой карт в руках без единой наколки.
Карты вели себя удивительно послушно, совершая цирковые трюки. Они то рассыпались веером, то прыгали из руки в руку хорошо обученными солдатиками, доставляя видимое удовольствие плутоватому хозяину.
Цыган спросил скрипучим голосом:
– Шибко худо, братка?
– Тебе что?! – Упоров не хотел осложнять себе жизнь лишними знакомствами.
– Просто. Семен – добрый человек, ему хороших людей жалко.
– Не лощи, мора. Кто послал?
– Дьяк, – шепнул цыган. И карты склеились в одну колоду.
– Первый раз слышу. Ошибся, мора!
– Не доверяешь, братка? Мамой клянусь!
– Я все сказал. Привет маме!
– Э-э-э! – зевнул зэк с посеченным бритвой лицом.
Протяжно, но очень ненатурально. Глаза его притом были замершие, независимо настороженные.
Металлический скрежет в двери оборвал их напряженный разговор. Цыган обернулся на звук и ужом соскользнул с нар, а через несколько секунд Упоров потерял его из виду.
Дверь открылась. Угрюмый, мятый старшина втолкнул в камеру Федора Опенкина. Федор плюнул и поздоровался за руку с тем мужиком, который определил место на нарах Упорову. Затем как бы случайно задержал взгляд на человеке, который читал старую газету, прислонившись плечом к нарам.
– Хай меня казнят, если хоть я был в таком приличном обществе! Это же – парламент, а не камера. Такие люди! Народные артисты среди народа.
Опенкин вытер руку о штанину и протянул ее крупному человеку с породистым лицом интеллигентного фармазонщика.
– Думал, вы давно откинулись, Александр Николаевич. Вас заждались новые роли.
Каштанка незаметным движением извлек откуда-то из – под полы пачку «Беломора».
– Увы, – заключенный прилично сыграл разочарование, не спуская алчного взгляда с пачки папирос. – Оставили еще на сезон в этом театре.
– Дело временное, – успокоил Опенкин. – Не завтра, так через червончик откинетесь. Держите вот – от благодарных почитателей.
– Что вы! Что вы, Опенкин! – артист сопротивлялся, уже держа пачку в руке. – Махоркой обойдусь. Привычней!
– Вам здоровье беречь надо. Вы же не просто – с моста. Легавый буду! И здоровье ваше – народное, товарищ Очаев.
– Было народное, – подыграл ему артист, переходя на феню, – пока меня не кинули через каргалыгу на 58-ю, скользкую, как у последнего порчака…
Федор оценил слова артиста поощрительной улыбкой и сказал, махнув тонкой ладонью:
– Обойдется… О! Вдруг откуда ни возьмись, появилось нечто! – Опенкин указал пальцем на Упорова. – Ты-то как притусовался к приличным людям?! Говорили – тебя грохнули. Получается – вторую жизнь живешь. Ну, ёра!
Зэк скакнул на нары и блаженно вытянулся рядом с Вадимом. Он прежде осмотрелся и спросил шепотом, когда о нем уже забыли:
– Где вас повязали?
– В Таежном, – так же тихо ответил Упоров. – Денис решил взять кассу и уходить через Серафима.
– Взяли? – интерес был неподдельным, с легким огоньком в прищуренном глазе.
– Взяли. Мы – кассу, нас – менты. Дениса кончали на месте.
– Чалдона тоже шмальнули. Он грабки вскинул, а ему пуля – в лоб. Погорячился мусор. Пельмень не жилец. За Стадника ты ничего не знаешь. Понял? Тех двух, из опергруппы, взял на себя Шура. Ты чистый. Скажешь – к хвосту привязали. За рыжье помалкивай, не было рыжья! – Федор задумался и с неудовольствием произнес: – У ментов было бессудное право тебя кончать. Помиловали. Ты имя живой нужон…
– А вам?! – спросил вспотевший от возмущения Упоров.
– Кто-то вломил с опозданием, – Опенкин не ответил, продолжая разговаривать сам с собой, все было сделано умышленно. – Это не вор, или вор, но недопущенный… Короче, Вадим, сходка не хотела оставлять свидетелей. За тебя поручился Львов, ну, а я само собой…
– Дьяк?! – Упоров даже приподнялся, превозмогая боль, и поглядел в глаза Федора.
– Никанор Евстафьевич воздержались. Больным сказался Никанор Евстафьевич. Ты его не суди.