Говорит — секретарь парторганизации… И — отца под суд: почему врагу народа дал бланк?
— Какой это был год?
— Тридцать шестой. Отцу в это время было двадцать восемь лет. На девять месяцев в тюрьму посадили. До этого он работал директором школы, был секретарем парторганизации. Вот жизнь ему и испортили. Потом — блокада Ленинграда, ногу в блокаде отбили…
— В каких войсках он служил?
— Да черт его знает, я особо не спрашивал…
— Как его звали?
— Алексей Евдокимович. Его направили лечиться в город Кисловодск в сорок третьем году. Немцы отрезали Ростов, Северный Кавказ, попал в оккупацию. На оккупированной территории находился, плюс репрессированный — это тогда было два таких греха, что по специальности работать, учителем, не дали. А что такое не работать, вы представляете, что это такое было после войны? Вы тоже это все помните…
Вот тут, после этих слов, я и раскисла… Как же не помнить, как мы все, нищета нищетой, жили- были в то послевоенное время, как у нас, мальчишек-девчонок, животы подводило с голодухи, как кутались мы в штопаное-перештопанное, а самое дорогое было — крепко подшитые валенки на добавочной толстой подошве. В таких валенках тепло, ух как!
И война у нас все еще дышала за спиной, и мы пели вместе со взрослыми, если придется:
А еще пели такую, особенно инвалиды, на рынках, чтоб сердце твое кидало в дрожь:
Ну и так далее. Больше, к добру ли, к худу ли, я не воспринимала господина Брынцалова как нечто не от мира сего. Меня сразили даже не слова, не их смысл, а интонация… Знала, уж чего-чего, а знала я, как жила-выживала послевоенная голытьба, все эти ребята-зверята с пыльных улиц, сметливые, жизнестойкие, неунывающие, озорные, стихающие разве что перед киноэкраном, где тонет, исчезает герой-Чапай, а так хочется, чтобы выплыл…
И вот тебе миллиардер… И вот тебе вопрос: «Как?!»
— Вы с какого года?
— С сорок шестого. Двадцать третьего ноября сорок шестого года родился.
— Сколько вас у отца было?
— Трое. Две дочки и я. Вера — старшая сестра, Таня — младшая, и я — Владимир Алексеевич.
— За счет чего жили?
— Мать получала шестнадцать рублей пенсии, отец — — двадцать три рубля. Самое поразительное, что каждый год он ходил на освидетельствование на ВТЭК. Я этому все время удивлялся. У него ноги не было, должны были дать пожизненную пенсию. А он каждый год мучился, ходил на ВТЭК. Ну что, у него нога отрастет, что ли? Вот такой порядок у нас. Вот сорок с чем-то рублей они получали, и — пчеловодство, корова… У нас в детстве моем было две коровы, в саду — деревья фруктовые. Пришлось половину деревьев вырубить — налог ввели.
— При Хрущеве?
— Да. И корову пришлось зарезать, потому что налог ввели. Я очень плакал из-за коровы. Я молоко воровал — не давали пить вдоволь, а сам надоишь — выпьешь, хорошо себя чувствуешь… Помню, здоровая такая, белая корова, вымя большое, пахло от нее хорошо… . Когда ее зарезали, мне было жалко. Было два раза жалко коров. Первую корову укусила змея, и корова раздулась, умерла. Меня ругали за это страшно. А я что? Как я увижу эту змею, что ее укусила? Бывает же всякое.
— А вы ее пасли?
— Да, на пасеке все время сидел. Так мне жалко было — все мои товарищи летом в пионерский лагерь едут или по городу шастают ватагами, а я все время на пасеке. Скучища — ну просто невозможная. Учебники дадут — историю Древнего Рима, или Древней Греции, я всю ее выучу, сижу… А потом, когда повзрослел, интересней стало — на охоту начал ходить… . Вот такое детство было. Бедность, хибара примерно метров пять длиной, метра три с половиной шириной. Печка угольная, три кровати, ведро в углу, в туалет сходить, вот такое житье-бытье. Возле рынка жили. Нас это спасало. Всегда чем-нибудь приторговывали — молоко таскали, яйца, мед, так и жили.
— Отец не пил?
— Нет. Он у меня был очень красивым мужчиной, солидным, умным. Но все время обиженным был. Он думал — можно заявлениями помочь, добиться чего-то. Черта с два здесь что-то получишь! Когда умирал — плакал. Я думал — так просто. А он не смог в жизни самореализоваться, хотя у него задатки были. Татьяна Лиознова, которая «Семнадцать мгновений весны» поставила, он рассказывал, хотела, чтобы он на ней женился, а он не захотел.
— А мать?
— Мать старинного казачьего рода. Дед мой по материнской линии — атаман всех кубанских казаков. У них было семь хат — кошелей, что ли, правда, они были покрыты соломой, в землю уже вросли. В восемнадцатом году братьев расстреляли. Ей четырнадцать лет было. Ее даже в школу не приняли учиться — дочка атамана. Она образования никакого не получила.
— Как ее звали?
— Елена Григорьевна. Ей все время хотелось видеть нас хорошо одетыми, красивыми, а у нас — хата-хибара… Она всегда в фуфайке ходила и в галошах…
— А вы в чем?
— Да когда в чем. Иногда и трусов не было даже. Я помню, что брюки мне купили — отец купил. Матросские, галифе, их перешили. Я так ими гордился! Все время их гладил, в школу, на танцы в них ходил — это уже восьмой-девятый класс был, — года три таскал эти брюки. Рубашка одна была, красная, год ее носил. Ну что делать — радовался, не жалел. Жили же, радовались… В институт поступил неожиданно…
— И какая у вас тогда была «голубая» мечта?
— Я занимался спортом, хотел быть в спорте первым, как и все, думал о любви… На танцы бегал к девчонкам, старался быть первым среди пацанов, — да и был первым.
— За счет чего?
— Физическая сила, сметка, разум, реакция. Развитой был человек во всех отношениях. Еще в школе у меня не было проблем с отметками, ни с какими делами…
— Мать не вызывали?
— Да вызывали… У меня была проблема с поведением — неадекватно себя вел, в основном