на мои ноги…
Шесть месяцев я лежала в госпитале. Хотели ампутировать ногу, ампутировать выше колена, потому что началась гангрена. И я тут немножко смалодушничала, не хотела оставаться жить калекой. Зачем мне жить? Кому я нужна? Ни отца, ни матери. Обуза в жизни. Ну кому я нужна, обрубок! Задушусь… И я попросила у санитарки вместо маленького полотенца большое… А меня в госпитале все дразнили: «А здесь бабушка, бабушка старая лежит». Потому что, когда начальник госпиталя увидел меня первый раз, спросил: «Ну, а сколько же тебе лет?» Я ему скоренько: «Девятнадцать… Девятнадцать скоро будет…» Он засмеялся: «О! Старая, старая, Это уже возраст…»
И санитарка тетя Маша меня так дразнила. Она мне говорит: «Я тебе дам полотенце, поскольку тебя к операции готовят. Но я буду за тобой смотреть. Что-то не нравятся, девка, не твои глаза. Не надумала ли ты чего плохого?» Я молчу… Но вижу, что и правда: готовят меня к операции. Я хотя и не знала, что такое операция, ни разу не резанная, это теперь географическая карта на теле, но тоже догадалась. Спрятала большое полотенце под подушку и жду, когда никого не станет, когда это все заснут. А кровати были железные, думаю: Завяжу полотенце за кровать и задушусь. Но тетя Маша не отошла от меня всю ночь. Сберегла она меня, молодую. До утра никуда не ушла…
А мой палатный врач, молодой лейтенант ходит за начальником госпиталя и просит: «Дайте я попробую. Дайте я попробую…» А тот ему: «Что ты попробуешь? У нее уже один палец черный. Девчонке девятнадцать лет. Из-за нас с тобой погибнет». Оказывается, мой палатный врач был против операции, он предлагал другой способ, новый по тем временам. Специальной иголкой вводить под кожу кислород. Кислород питает… Ну, я точно не скажу как, я не медик…
И он, этот молодой лейтенант, уговорил начальника госпиталя. Не стали они мне ногу резать. Стали лечить этим способом. И через два месяца я уже начала ходить. На костылях, конечно, ноги, как тряпки, нет никакой опоры. Я их не чувствовала, я их только видела. Потом научилась ходить без костылей. Мне говорили: родилась во второй раз. После госпиталя был положен отдых. А какой отдых? Куда? К кому? Поехала я в свою часть, на свое оружие. Вступила там в партию. В девятнадцать лет…
День Победы встретила в Восточной Пруссии. Уже пару дней было затишье, никто нее стрелял, а среди ночи вдруг сигнал: «Воздух». Мы все вскочили. И тут кричат: «Победа! Капитуляция!» Капитуляция — это ладно, а вот победа — это до нас дошло: «Война кончилась! Война кончилась!» Все начали стрелять, кто из чего, у кого что было: автомат, пистолет… Из орудия стреляли… Один слезы вытирает, второй пляшет: «Я живой, я живой!» Командир потом говорил: «Ну что ж, демобилизации не будет, пока за снаряды не заплатите. Что вы сделали? Сколько вы снарядов выпустили?» Нам казалось, что на земле будет всегда мир, что никто никогда не захочет войны, что все снаряды должны быть уничтожены. Чтобы даже никогда о войне не говорили…
А как захотелось домой! Пусть там и папы не было, и мамы не было. Но земной поклон моей мачехе… Она меня как мать встретила. Я ее после мамой звала. Она меня ждала, очень ждала. Хотя начальник госпиталя успел ей написать, что мне ампутировали ногу, что меня привезут к ней такую. Чтобы она приготовилась. Обещал, что я немного у нее поживу, а потом меня заберут… Но она хотела, чтобы я вернулась домой живой.
Она меня ждала…
Мы в восемнадцать-двадцать лет угли на фронт, а вернулись в двадцать — двадцать пять. Сначала радость, а потом страшно: а что мы будем делать на гражданке? Подружки институты успели окончить, а кто мы? Ни к чему не приспособленные, без специальности. Все, что знаем — война, все, что умеем, — война. Хотелось скорее отделаться от войны. Из шинели быстренько сшила себе пальто, пуговицы перешила. На базаре подала кирзовые сапоги и купила туфельки. Надела первый раз платье,. слезами обливалась. Сама себя в зеркале не узнала, мы же четыре года — в брюках. Кому я могла сказать, что я раненая, контуженая. Попробуй скажи, а кто тебя потом на работу возьмет? И что говорить, у меня ноги больные, я была очень нервная…
Мы молчали как рыбы. Мы никому не говорили, что мы фронтовички. Так между собой связь держали, переписывались. Это потом чествовать нас стали, приглашать на встречи, а тогда мы молчали. Даже награды не носили. Мужчины носили, это победители, герои, женихи, у них была война, а на нас смотрели совсем другими глазами.
На фронте мужчины относились к нам изумительно, они оберегали нас, я не встречала в мирной жизни, чтобы они так относились к женщинам. Когда отступали, ляжем отдохнуть — земля голая, они сами в гимнастерках лягут, а нам отдадут свои шинели: «Девчонок… Девчонок надо укрыть…» Найдут где-то кусочек ваты, бинта: «На, возьми, тебе пригодится…» Сухарик последний поделят. Кроме добра, кроме тепла, мы ничего другого не видели., И нам было так обидно, когда после войны надо было прятать свои солдатские книжки…
Мы с мужем, когда демобилизовались и приехали в Минск, не имели ни простыни, ничего. Он тоже фронтовик, командир батальона. Нашли карту, она хорошая была, на бязи. Мы ее отмачивали… Вот эта бязевая простыня — первая простыня у нас была. Потом, когда дочка родилась, на пеленки ее пустили. Карту эту… Как сейчас помню, политическая карта мира… Муж как-то пришел: «Пойдем, мать, я видел выброшенный старый диван…» И мы ночью ходили за тем диваном — ночью, чтобы никто не видел. Как мы радовались этому дивану!
Все-таки мы были счастливые. Мы не унывали. Отоварим карточки и звоним друг другу: «Приходи, я сахар получила. Будем чай пить»… Ничего над нами не было, ничего под нами не было, не было этих ковров, ничего… И мы были счастливы. Мы были счастливы, что мы живы остались. Что мы дышим, смеемся, живем… Нас грело чувство любви и сострадания к людям. Как-то очень нужен был человек человеку, мы очень нуждались друг в друге. Хотя это были трудные, теперь оглянешься, — очень трудные годы.
Сейчас, конечно, нас подняли, оценили. И меня часто приглашают выступать, рассказывать. Недавно выступала перед молодыми итальянцами. Мне сказали, что это дети богатых родителей. И вот они меня расспрашивали. У какого врача я лечилась? Почему-то они выясняли, не обращалась ли я к психиатру? И какие сны снятся? Снится ли мне война? И не было ли мне на войне страшно? Я им отвечала, что каждый человек хочет жить, в каждом таится страх смерти, но есть такие моменты, когда ты не ощущаешь: есть страх или нет. Ты видишь, что в твой дом пришел враг, и тогда ты побеждаешь свой страх. Они реагировали таким образом, что советская женщина для них — загадка. Еще их интересовало: вышла ли я замуж после войны? Почему-то они думали, что нет. Я им в тон говорю: «Все трофеи везли с войны, а я мужа везла… Есть у меня дочка. Теперь внуки растут…» Конечно, я хотела больше детей, но не было ни здоровья, ни сил, ни средств. Что тут говорить… И учиться не смогла. Работала до пенсии лаборанткой в политехническом институте.
Работа мне нравилась, всегда с молодежью. Стареешь медленнее…
Был у меня два года назад в гостях наш начальник штаба Иван Михайлович Гринько. Он уже на пенсии. За этим же столом сидел. Я тоже пирогов напекла. Говорят они с мужем, вспоминают, девчонок наших называют. А я как зареву: «Почет, говорите, уважение. А девчонки-то многие одинокими остались, не у всех и сейчас есть отдельные квартиры. Всю жизнь в коммуналке. Кто их пожалел? Защитил? Да знаете и вы?..» Одним словом, праздничное настроение я им испортила…
Начальник штаба вот на вашем месте сидел. «Ты мне покажи, — говорил, — кто тебя обижал. Я ему расскажу, какие вы были девчонки»!' Прощение просил: «Валя, я ничего тебе не могу сказать, кроме слез». Да что теперь. Теперь уже поздно…'
Перед уходом, как я ни отказываюсь, мне напаковывают пакет с пирогами: «Это сибирские. Особенные». И дают длинный список с адресами и телефонами: «Ты уж, пожалуйста, всех наших девчонок найди. Обязательно отзовутся, мы народ не избалованный. Я хоть и отболею после нашей встречи, но рада, что ты послушала. Пусть память останется…»
«Нас награждали маленькими медалями…»