и начала меня кормить грудью. В это время раздался выстрел из обреза. Стреляли-то в отца, по кожуху метили… Мать успела только сказать: «Па…» и выронила меня на горячие пельмени… Было ей двадцать четыре года…
И в этой же деревне потом председателем сельсовета был мой дедушка. Его отравили стрихнином, в воду насыпали. У меня фотография сохранилась, как дедушку хоронят. Полотнище над гробом, и на нем написано: «Погиб от руки классового врага».
Отец мой — герой гражданской войны, командир бронепоезда, действовавшего против мятежа чехословацкого корпуса. В тридцать первом году он был награжден орденом Красного Знамени. В то время этот орден имели единицы, особенно у нас, в Сибири. Это был большой почет, большое уважение. У отца на теле девятнадцать ран, не было живого места. Мать рассказывала — не мне, конечно, а родным, — что отца белочехи приговорили к двадцати годам каторги. Она попросила свидания с ним и была в это время на последнем месяце беременности Тасей, моей старшей сестрой. Там, в тюрьме, был такой длинный коридор, ей не дали пойти к отцу, ей сказали: «Большевистская сволочь! Ползи…» И она за несколько дней до родов ползла по этому длинному цементному коридору к отцу. Вот как ей сделали свидание. Она отца не узнала, он весь был седой…
Могла я равнодушно сидеть, когда враг снова пришел на мою землю, если я росла в такой семье, с таким отцом, который рядом? Ему много пришлось пережить… На него донос был в тридцать седьмом году, его хотели оклеветать. Но он добился приема у Калинина, и его доброе имя восстановили. Отца знали все…
И вот представляете себе, — сорок первый год. У меня последний школьный звонок. У нас у всех были какие-то планы, свои мечты, ну, девчонки ведь. После выпускного вечера мы поехали по Оби на остров. Мы уезжали, город как город был, все нормально. Такие веселые, счастливые… Еще, как говорится, нецелованные, у нас еще даже мальчиков не было. Возвращаемся с острова, рассвет встретили… Город весь бурлит, люди плачут. Кругом: «Война! Война!» Везде радио включено. До нас ничего не доходило. Какая война. Мы такие счастливые, такие планы строили: кто куда пойдет учиться, кто кем станет… И вдруг война! Взрослые плакали, а мы не пугались, мы уверяли друг друга, что не пройдет и месяца, как «дадим по мозгам фашистам», — до войны все пели эту песню. Что воевать будем на чужой территории… Мы начали все понимать, когда в дома стали приходить похоронки.
Отца моего на фронт не брали. Но он ходил и ходил в военкомат. Потом отец ушел. Это при его здоровье, при его седой голове, при его легких: у него был туберкулез. И возраст у него какой? Но он ушел. Ушел в стальную, или, как ее называли, сталинскую дивизию, там было много сибиряков. Нам тоже казалось, что без нас война не война, мы тоже должны воевать. Тут же оружие нам давай! Мы побежали в военкомат. И десятого февраля я ушла на фронт. Мачеха очень плакала: «Валя, не уходи… Что ты делаешь? Ты такая маленькая, такая худая, ну какой ты вояка?» Я была рахитичная, долго, очень долго. Это после того, как маму убили. Я о пяти лет не ходила… А тут откуда силы взялись!
Два месяца нас везли в теплушках. Две тысячи девушек, целый эшелон. С нами были командиры, они нас учили. Мы изучали связь. Приехали на Украину, и нас там первый раз бомбили. А мы были как раз в санпропускнике, в бане. Когда мы шли мыться, там дядечка дежурил, он за баней смотрел. Мы его стеснялись, ну, девчонки, совсем молоденькие. А как стали бомбить, мы все вместе к тому дядечке, только б спастись. Кое-как оделись, я завернула голову полотенцем, у меня красное полотенце было, выскочили. Старший лейтенант, тоже мальчишка, кричит:
— Девушка, в бомбоубежище! Бросьте полотенце! Демаскируете…
А я от него убегаю:
— Ничего не демаскирую! Мне мама не велела с сырой головой ходить.
Он потом после бомбежки меня нашел:
— Почему меня не слушаешься? Я твой командир.
Я ему не поверила:
— Еще не хватало, что ты мой командир…
Поругалась я с этим молоденьким лейтенантом. Мальчишка, на годок какой старше меня.
Шинели нам дали большие, толстые, мы в них, как снопы, не ходим, а валяемся. Сначала даже сапог на нас не было. Сапоги есть, но размеры-то все мужские. Потом заменили нам сапоги, дали другие — головка сапог красная, а голенища — кирза черная. Это уже мы форсили!
Все худые, маленькие, гимнастерки висят на нас. Кто умел шить, немного на себя подогнали. А нам же еще что-то нужно. Девчонки ведь! Ну, старшина начал нам обмер делать. И смех и грех. Приезжает комбат: «Ну, что, старшина все ваши принадлежности выдал?» Старшина говорит: «Обмерял… Будут…»
И стала я в зенитной части связистка. На капэ дежурила, на связи, И, может быть, так бы и до конца войны осталась связисткой, если б не получила извещение, что погиб отец. Я начала проситься: «Хочу мстить, хочу рассчитаться за все то зло, что мне принесли фашисты». Хотела убить, отомстить, стрелять хотела… Хотя мне доказывали, что телефон в артиллерии — это очень важно. Но телефонная трубка сама не стреляет… Я написала рапорт командиру полка. Он отказал. Я тогда, не долго думая, обратилась к командиру дивизии. Приезжает к нам полковник Красных, выстроил всех и спрашивает: «Где тут та, что хочет быть командиром орудия?» А я стою: маленькая, шея худая, тонкая, а на этой шее автомат висит, автомат тяжелый, семьдесят один патрон… И, видно, такой у меня жалкий вид был… Он посмотрел: «Что хочешь?» А я ему говорю: «Стрелять хочу». Не знаю, что он подумал. Он долго так на меня смотрел, потом повернулся круто и ушел. «Ну, — думаю, — все, отказ». Прибегает командир: «Разрешил полковник»…
Окончила краткосрочные курсы, очень краткосрочные — три месяца училась. И вот я командир оружия. И, значит, меня — в тысяча триста пятьдесят седьмой зенитный полк. Первое время из носа и ушей кровь шла, расстройство желудка наступало полное… Ночью еще не так страшно, а днем очень страшно. Кажется, что самолет прямо на тебя летит, именно на твое оружие. На тебя идет. Сейчас он всю, всю тебя превратит ни во что. Это все не для девчонки… У нас сначала «восьмидесятипятки» были, они себя хорошо под Москвой показали, они пошли потом против танков, нам дали «тридцатисемимиллиметровки». Это на Ржевском направлении. Там такие бои шли… Весной лед тронулся на Волге… И что мы видели? Мы видели, как плывет льдина и на льдине два-три немца и один русский солдат… Это они так погибали, вцепившись друг в друга. Они вмерзли в эту льдину, и эта льдина вся была в крови. Вы представляете, вся матушка Волга была в крови…'
И вдруг остановилась посреди вздоха, как на лету, попросила: «Не могу… Дайте передохну… Трудно… Саша заставила две таблетки успокаивающие выпить, так хоть не плачу…»
'А я блокадный Ленинград вспомнила, слушая Валю, — заговорила Александра Федоровна. — Особенно один случай, который всех нас потряс. Нам рассказали, что какая-то пожилая женщина каждый день открывает окно и из ковшика выплескивает на улицу воду, и с каждым разом это у нее получается все дальше и дальше. Сначала подумали: ну, наверное, сумасшедшая, чего только не было в блокаду, — и пошли к ней выяснить, в чем дело. И послушайте, что она сказала: «Если придут в Ленинград фашисты, ступят на мою улицу, я буду их— шпарить кипятком. Я старая, ни на что больше не способна, так я буду их шпарить кипятком». И она тренировалась… Это была очень интеллигентная женщина. Я даже сейчас помню ее лицо.
Она избрала от способ борьбы, на который у нее еще доставало сил. Вы представьте себе тот момент… Это враг уже был рядом, возле Нарвских ворот шли бои, обстреливались цеха Кировского завода… И таких случаев, когда человек искал, что все-таки сделать для борьбы даже тогда, когда казалось, уже ничего не мог, было много. И это потрясало больше всего…'
'С войны я вернулась калекой, — продолжает свой рассказ Валентина Павловна. — Меня ранило осколком в спину. Рана была небольшая, но меня отбросило далеко в сугроб. А я что-то несколько дней не сушила валенки, то ли дров не было, то ли моя очередь сушить не подошла, печка маленькая, а нас вокруг нее много. И пока меня нашли, я сильно отморозила ноги. Меня, видимо, снегом забросало, но я дышала, и образовалась трубка. Нашли меня собаки. Разрыли снег и шапку-ушанку мою санитарам принесли. Там у меня был паспорт смерти, у каждого были такие паспорта: какие родные, куда сообщать в случае смерти. Меня откопали, положили на плащ-палатку, был полный полушубок крови… И никто не обратил внимания