Меня дважды вытаскивали раненого. Как я мог к ним плохо относиться? Но могли ли бы вы выйти замуж за брата? Это были наши сестренки…
— А после войны?
— Кончилась война, они оказались страшно незащищенными… Вот моя жена. Она — чудесная женщина, мы с ней дружно живем тридцать пять лет. И она к военным девушкам плохо относится. Считает, что они ехали на войну за женихами, что у них у всех там были романы. Хотя на самом деле, у нас же искренний разговор, это честные были девчонки. Но после войны каждый из нас ушел в свою жизнь… — Николай Борисович задумывается. — Этого вам не понять. После грязи, после вшей, после смертей хотелось чего-то красивого. Красивых женщин… У меня был друг, его на фронте любила одна прекрасная, как я сейчас понимаю, девушка. Медсестра. Но он на ней не женился, он демобилизовался и нашел себе другую, посмазливее. И он несчастлив со своей женой… Он теперь вспоминает ту, она бы ему другом была. Но после фронта он жениться на ней не захотел. Он ее четыре года только в стоптанных сапогах и мужском ватнике видел… А хотелось скорее забыть войну. Мы старались забыть все. И девчонок своих тоже забыли… Такой вот неожиданный разговор вышел у меня в поезде.
…Сразу из метро попадаю в обычный московский дворик. Зимой они почему-то меньше похожи друг на друга, чем летом. Словно в каждом поселился невидимый художник и красит белой краской деревья, скамейки, игровые площадки, качели. А поскольку даже невидимые художники работают каждый в отдельности, дворики получаются разные. У того, кто работал здесь, качели напоминают большой барабан, деревья стоят, как необметанные стога, — то ли художник спешил, то ли рука не поспевала за мысль и настроением. Для меня встреча с человеком начинается раньше, чем войду в дом. На воображаемый портрет накладывается и этот дворик и удивленный голос п телефону: «Приехали? И сразу ко мне? Уточнять в Совете ветеранов ничего не будете? У них все данные обо мне есть». тороплюсь представить, угадать. А жизнь всякий раз испытывает прочность моих романтических представлений . Не щадит их.
Дверь открывает невысокая полная женщина. Одну руку по-мужски протягивает мне для приветствия, за другую держится маленький внук. По его невозмутимости догадываюсь, что в этом доме привыкли к частому приходу незнакомых людей.
Нина Яковлевна ведет меня в свою комнату.
— Жалко, что не предупредили, я не приготовилась…
— А может, и лучше, что не готовились. Вспомнится самое-самое… — У меня вырезки есть газетные. О нашей тридцать второй танковой бригаде много писали. Я вам дам эти материалы…
В большой комнате свободно, как бывает свободно в служебном помещении. Никаких излишеств' книги, большей частью мемуары, много увеличенных военных фотографий, висит на лосином рогу танкошлем, на полированном столике ряд маленьких танков с дарственными пластинками: «От воинов Н- ской части», «От курсантов танкового училища»… Рядом со мной на диване «сидят» три куклы — в военной форме. И даже шторы и обои в комнате защитного цвета.
— Соседки удивляются: «Зачем ты дома музей сделала?» А я уже без этого не могу, — говорит Нина Яковлевна.
Отсылает внука в соседнюю комнату, и я включаю магнитофон.
Нина Яковлевна Вишневская, старшина, санинструктор танкового батальона:
'В танковые войска девчонок брали неохотно. Можно даже сказать, что совсем не брали. Как я попала? Жили мы в городе Конаково Калининской области. Я только успела сдать экзамены за восьмой класс и перейти в девятый. Мы тогда не понимали, что такое война, для нас это игра какая-то была. Любопытство…
Жили мы в коммунальной квартире, жило там много семей, и каждый день уходили на войну люди: дядя Петя, дядя Вася… Мы их провожали, и нас, детей, больше всего одолевало любопытство. Мы шли за ними до самого поезда, и когда играла музыка, женщины плакали, — все это нас не пугало, а, наоборот, развлекало. И первое, что хотелось, — это сесть на поезд и уехать. Война, как нам представлялось, была где-то далеко. Мне, например, нравились военные пуговицы, как они блестят. Я уже ходила на курсы сандружинниц, но все это было как какая-то игра… Потом закрыли школу, и нас мобилизовали на строительство оборонительных сооружений. Разместили в сараях, в чистом поле. Мы даже гордились, что едем на какое-то дело, связанное с войной. Зачислили нас в батальон слабосильных. Работали с восьми утра до восьми вечера, по двенадцать часов в сутки. Копали противотанковые рвы. А были все девчонки и мальчишки по пятнадцать-шестнадцать лет… И вот однажды во время работы мы услышали голоса, кто кричал «Воздух!», кто кричал «Немцы!». Взрослые побежали прятаться, а нам интересно, что такое немецкие самолеты, что такое немцы. Они пролетели мимо, но мы ничего не рассмотрели. Через некоторое время они развернулись и уже пролетели ниже. Мы увидели черные кресты. Страха никакого не было, было опять только любопытство. И вдруг они открыли пулеметный огонь и начали строчить, и на наших глазах падали свои ребята, с которыми вместе учились и работали. У нас наступило какое-то оцепенение, мы никак не могли понять: что это такое? Мы стояли и смотрели, и уже взрослые подбегали к нам и бросали на землю, а у нас все равно страха не было…
Скоро немец подошел совсем близко к городу, где-то километрах в десяти был. Мы с девчонками побежали в военкомат: ну, тоже надо идти защищать, никто другой а нас не пойдет. Брали не всех, брали девушек выносливых, сильных, и прежде всего тех, кому исполнилось восемнадцать лет. Какой-то капитан отбирал девушек для танковой части. Меня, конечно, он слушать не стал, потому что мне было семнадцать лет, и я была маленькая.
— Пехотинца поранит, — объяснял он мне, — он на землю упадет. Можно к нему подползти, на месте перевязать или в укрытие оттащить. А танкист не то… Если его ранит в танке, то его оттуда надо вытащить через люк. А разве ты такого парня вытащишь? Ты знаешь, какие танкисты все здоровые. Когда на танк придется лезть, по нему стреляют, пули, осколки летят. А ты знаешь, что такое, когда танк горит?
— А разве я не такая комсомолка, как все? — чуть не плачу я.
— Ты, конечно, тоже комсомолка. Но очень маленькая…
А моих подруг, с которыми я училась на курсах сандружинниц и в школе — они были рослые, сильные девушки, — их взяли. Мне было обидно, что они уезжают, а я остаюсь
Родителям я, конечно, ничего не сказала. Пришла провожать, и девчонки меня пожалели: спрятали в кузове под брезентом. Ехали на открытой полуторке, сидим все в разных платках — у кого черный, у кого синий, красный! Шура Киселева даже гитару с собой взяла. Едем, уже показались окопы, солдаты увидели нас и кричат: «Артисты приехали! Артисты приехали!» И нас было оскорбительно даже, что мы едем на фронт воевать, а нам вдруг говорят: «Артисты».
Подъехали к штабу, капитан дал команду построиться. Вышли все, я последняя стала. Девчата с вещами, а я так. Поскольку я неожиданно попала, то вещей никаких у меня не было. Вместо платка мамина кофта на голове. Шура дает мне свою гитару: «Ну, что ты будешь без ничего»…
Выходит начальник штаба, капитан докладывает ему:
— Товарищ подполковник! Двенадцать девушек прибыли в ваше распоряжение для прохождения службы.
Тот посмотрел и говорит:
— Да ведь тут не двенадцать, а целых тринадцать.
Капитан свое:
— Нет, двенадцать, товарищ подполковник, — настолько он был уверен, что двенадцать. А когда повернулся, посмотрел, сразу ко мне: — А ты откуда взялась?
Я говорю:
— Воевать приехала, товарищ капитан.
— А ну-ка пойди сюда!
— Я вместе с подругой приехала…
— С подругой хорошо вместе на танцы ходить. А здесь война… Давай-ка сюда поближе.
Как была у меня мамина кофта на голове, так я в ней и подошла к ним. Показываю удостоверение сандружинницы, прошу: