изучила латынь и взялась переводить Виргилия. Позднее к этому языку прибавились итальянский и английский. Она хорошо пела и прилежно изучала математику. С ней можно было самым серьезным образом говорить о философии. Кумиром ея был Ньютон. Она не просто читала его, как тогда делали многие передовые дамы, она его понимала. Недаром именно она перевела на французский его PRINCIPIA.
В принципе, с моей нынешней точки зрения, я испытал истинное чудо: идеальный любовный союз, в коем духовное преобладало над телесным. Мы прожили вместе шестнадцать лет, почти не разлучаясь. Бесконечные опалы и высылки из Парижа только способствовали нашему единству. С согласия мужа Эмили маркиза дю Бретёй мы преобразовали заброшенный фамильный замок Серей в наше надежное и комфортабельное убежище. Мои и ее покои соединялись большим залом, в коем была оборудована лаборатория для занятия физикой и химией с воздушными помпами, термометрами, печами и тиглями, телескопом, микроскопами, призмами, компасами и весами. Там был также театр, и всех наших слуг мы сделали актерами, имелись и кукольный балаган, и сцена волшебного фонаря. Однажды мы даже поставили оперу, и Эмили пела в ней своим voix divine. Так жили вместе два филозофа, он и она. Мой старый друг и секретарь Лоншан еще помнит те счастливые дни. Лоншан, подтверди: ведь ты помнишь, что мы все были щастливы тогда, ну!»
При этом нежданном обращении трудолюбивый Лоншан (а вслед за ним и молодой Ваньер) запнулся в своих записях, и его перо оставило на бумаге кляксу и загогулину, кою по сю пору не в силах расшифровать потомство. С нуждой подняв главу от листа, он поежился, хотя вовсе не этого от него ждали. Вольтер продолжал:
«Лоншан, конечно, помнит, как однажды ночью в поле по пути из Парижа в Серей у нашей кареты отлетело колесо и сломалась ось. Маркиза с присущей ей резкостью принялась высказываться в адрес возницы, кареты, лошадей, Франции, „проклятой дикости“, коей якобы нет ни в Голландии, ни даже в Китае при просвещенном императоре Камги, и даже в адрес своего друга, который то витает в своих стихах, то гребет лопатой свой „филозофский камень“, то есть деньги, не удосужившись перед путешествием сменить ось.
Мы выбрались из кареты и пошли в поле, а потом споткнулись и повалились на стог сена, где стали хохотать, как безумные, вспоминая ее проклятья. Потом мы прижались друг к другу и стали смотреть в небо. Стояла морозная чистая ночь с полным набором созвездий. Мы читали небесный свод и чувствовали себя в эти то ли миги, то ли вечности не жертвами, а баловнями Вселенной. Разве это не счастье?»
«Счастье или щастье?» — спросил Лоншан. Ваньер молчал, держа перо на весу.
«Как угодно», — суховато ответствовал Вольтер.
«Нам больше нравится „Щ“!» — закричали курфюрстиночки.
«А нам „СЧ“!» — наперекор заявились подпоручики.
Под этот писк моряки и унтеры выпили крепкого, а отец Евстафий даже умудрился не только выпить, но и закусить отменным датским маринованным огурцом.
Посланник Фон-Фигин молчал, прикрыв глаза своей будто бы скульптурной ладонью с большим камнем, сверкавшим не менее ярко, чем любая звезда той столь памятной вольтеровской ночи. Этот Вольтер, вновь думал он. Что был бы наш век без него! Как мне вознаградить его за сие воспоминание? Отняв длань ото лба, он снял перстень и надел его на третий, наидлиннейший палец левой конечности филозофа, после чего приложил сию кисть к своим губам. Кисть дернулась под этим прикосновением, словно подопытная лягушка Гарвея. Глаза старика осветились какой-то, будто бы ожившей странностью. Непроизвольно, словно борясь с неведомым искушением, он даже сделал почти незаметное движение чреслами в сторону от высочайшего посланника.
Вольтер продолжал свой монолог: «Увы, счастье наше было не вечно. Все те же досадные противоречия земной любви все чаще ставили нас в тупик, из коего мы по унылой привычке человеческих существ не искали выхода. Гармония разрушалась: нарастающее восхищение друг другом, чувство духовной неразделимости сопровождалось ослаблением либидо, то есть пресыщением.
Однажды я подарил ей миниатюру, свой портрет, на котором написал такое стихотворение:
В тысяча семьсот сорок седьмом году в городе Люневиль при дворе польского короля в изгнании Станислава Лещинского Эмили, ей было тогда сорок два года, познакомилась с молодым капитаном гвардии маркизом Жаном Франсуа Сен-Ламбером. Дальше все пошло по самому банальному варианту. Она влюбилась. Он ответствовал с полной галантностью, свойственной французским молодым гвардейцам. Не исключаю, впрочем, что и русские гвардейцы им не уступают. (В этом месте генерал Афсиомский чуть-чуть покашлял, видимо приняв сей экивок на свой счет; его птитфисы промолчали, увлеченные «банальным вариантом»). По всем законам сего жанра роман был бурным и истеричным. Однажды филозоф натолкнулся на влюбленных в самом разгаре их объяснений. Простите, друзья, я буду иногда сбиваться на рассказ от третьего лица, поскольку сия история совсем не соответствует моим личным представлениям о себе, об Эмили и даже и молодом Сен-Ламбере. Филозоф взорвался негодованием, однако тут же удалился в свои покои, когда офицер предложил ему сатисфакцию. Счастливая и взбудораженная Эмили пришла ко мне в два часа ночи. Она заверила меня в своей вечной любви, но тут же нежно напомнила, что я сам признавался ей не раз в том, что моя мужская сила убывает. Мой Вольтерчик, говорила она мне, мой генюша (это от «гений»), неужели ты будешь обижен, если твое место в постели займет человек, который может стать твоим хорошим другом?
Гнев филозофа растаял. Духовная близость с ней была мне дороже совокуплений. Сен-Ламбер пришел и извинился за вызов. Франция проклянет меня даже за то дурацкое посягновение на вашу жизнь, мой мэтр. «Ну что ж, — сказал филозоф, — я был не прав. Наслаждайтесь моментами счастья, они так коротки. А старому инвалиду (мне было тогда пятьдесят пять) уже не по плечу такие забавы». И сделал вид, что вывихнул это плечо. На следующий вечер мы уже ужинали втроем. Не было более ужасного ужина в моей жизни, но я превзошел себя в веселости и остроумии.
Прошло несколько месяцев. Она призналась мне… ну не в том, что улетает на Юпитер или на созвездие Плеяд, а в том, что забеременела, разумеется. Далее последовала самая постыдная часть сей истории, кою вы можете отнести скорее к вульгарной драматургии, чем к реальности. Союз трех сердец разработал план, как обеспечить легитимность младенцу. Мадам пригласила своего законного мужа, полковника маркиза дю Бретёй, напоила его великолепным вином и уложила к себе в постель; ни одного полковничьего атома там не побывало за последние пятнадцать лет.
Через пару недель она сообщила наивному воину, что понесла. Не было в королевских войсках более счастливого человека! Ну а два любовника, старый и молодой, согласились числить ребенка среди «разнообразных проектов» ученой дамы.
Она, впрочем, и родила прямо в лаборатории. Ребенок буквально вывалился у нее из-под юбки, пока она ставила химический эксперимент. Через шесть дней она умерла от родовой горячки. Вольтер, поняв, что ее больше нет, вышел из комнаты и упал поперек коридора. Как долго я был без сознания, не знаю, но, когда приходил в себя, если это можно назвать возвратом к себе, я бился головой в стены и вопил: «Мой Бог! Месье! Что побудило тебя забрать ея у меня?!»
Все дамы и девы, сидевшие вокруг камина, разрыдались. Посланник Фон-Фигин закрыл лицо на этот раз обеими руками. Мужчины и уноши окаменели. Вольтер вытер лицо платком и с завидной сухостью завершил сей печальный рассказ: