из обедневшей семьи всегда поймет, когда дома не хватает денег. Я предлагал маме взять две мои золотые монеты, но она, зажав их в моем кулачке, велела мне их беречь.

Распространившаяся по всей стране мамина известность была такова, что целый ряд антрепренеров телеграфировали ей свои предложения о выступлениях. Эти люди полагали, что интерес к рассказам моей матери настолько велик, что она станет вполне жизнеспособным и выгодным участником лекционных турне. По большей части мама оставляла без внимания эти обращения. Ее прежде всего интересовал ее легальный статус и воссоединение с детьми, а не деньги. Когда же ей написал Барнум,[111] предложив существенную сумму, ее внимание впервые возбудилось. «Это что, реально? — спросила она майора Понда. — Все эти деньги — мне?» (Я так никогда и не узнал, что это была за сумма, но, как я понимаю, за несколько лет до этого Барнум предлагал выпустить на дорогу Бригама, пообещав ему гонорар в 100 000 долларов. Можно предположить, что предложение Барнума Девятнадцатой жене Бригама было примерно того же разряда.)

Быстро сориентировавшись, майор Понд, бывший воин-федерал, раздражительный газетный репортер, взялся за новую для себя профессию — лекционного агента. «Я добьюсь для вас большего», — пообещал он. Он понял, что история моей матери — золотая жила. Он посоветовал ей подготовить несколько лекций о том, что ей пришлось пережить. В том, что она написала, и в ее комментариях она резко отрицает, что принялась читать лекции ради заработка. Она утверждает, что поднялась на кафедру, искренне считая, что это станет частью ее крестового похода против многоженства, за изгнание полигамии из Соединенных Штатов. Что касается мамоны, она постоянно повторяла, что стремится обеспечить кров и стол своим мальчикам. Как говорится: все правда, но… Я любил маму, но — благослови ее Боже — она любила носить драгоценности.

Помню первые дни ноября, когда она работала за письменным столом у печки. Обычно мама была очень подвижна, энергия била в ней ключом, ей было трудно долго усидеть на одном месте. Она все время ходила по комнате, оправляла на себе юбки, приглаживала волосы. Говорила она быстро, боюсь порой не очень обдумывая свои слова. Она не была прирожденной писательницей. Почти неделю она мучилась у письменного стола, набрасывая одно-два предложения, поднимаясь, подходя к окну, отодвигая штору, раздраженно вздыхая и вновь усаживаясь на стул. Это было мелодраматически наглядное свидетельство творческих мук писателя, которым он подвергается, чтобы написать хотя бы одну страницу. (Мне ли не знать: прошло уже два дня с тех пор, как я начал писать Вам письмо, профессор Грин!)

Вскоре мама написала три лекции: о том, что ей пришлось пережить в браке с Пророком; о ее взгляде как очевидицы на гарем Бригама; а также об общей ситуации в многоженстве и о политике мормонской Церкви. Надо ли мне говорить Вам, какая из этих лекций стала наиболее популярной?

Во время пробного прогона майор Понд организовал лекцию в гостиной «Дома Пешехода», пригласив на нее почти всех немормонов, проживавших на Территории Юта. Явились сотни, даже, возможно, целая тысяча слушателей. Мне не разрешили присутствовать на этом событии, но из окна нашего номера я видел настоящий поток людей, вливавшийся в двери отеля. Я ждал в нашем люксе в полном одиночестве, пока мама выступала внизу, на первом этаже. Более часа снизу не раздавалось ни звука, кроме чистого сопрано моей матери. Должен признаться, я в тот вечер чувствовал себя покинутым. Я говорю здесь об этом не для того, чтобы бередить старую обиду, а лишь для того, чтобы рассказать о чувствах ребенка. Вскоре весь отель заполнил оглушительный шум. Моей матери аплодировали, выкрикивали ее имя, просили продолжать. После этого майор Понд стал планировать мамины триумфы на всеамериканской сцене.

Он устроил ей дебютную лекцию в Денвере. Однако выезжать из Юты все еще было рискованно. Судья Хейган опасался, что Бригам может не разрешить ей покинуть Территорию или, что еще страшнее, пошлет Данитов вслед ее экипажу. Не знаю, на каком основании возникли эти опасения, но все им верили, и настроение в нашем люксе вдруг изменилось. (Я уверен, что Вы припомните, что в это самое время возобновилось расследование резни в Маунтин-Медоуз,[112] и было очень много рассуждений о роли Бригама в тех ужасных убийствах. Я не сообщу Вам ничего такого, чего бы Вы уже не знали, когда скажу, что многие люди были убеждены, что он либо сам приказал совершить эти убийства, либо посмотрел на них сквозь пальцы. Такие рассуждения, несомненно, окрашивали мамино представление об опасностях, с которыми она могла столкнуться.)

В нашем номере воцарилась атмосфера делового планирования. Союзники приходили и уходили, тайные способы бегства предлагались и тут же отбрасывались. Прошло несколько дней, и план был в конце концов принят. Моя мать, майор Понд, судья Хейган и Страттоны поклялись держать все в строгом секрете. В то время я понятия не имел о том, что такое секрет, но он вскоре стал осуществляться. Когда бы какой- либо гость ни заходил к нам с визитом, мама отпускала его с одной-двумя вещами, спрятанными в карманах его пальто: парой обуви, шляпкой, записной книжкой, флаконом масла для волос. Вещица за вещицей моя мама свертывала лагерь.

Как только я понял, что мама собирается уехать, я разрыдался. «Я не хочу, чтобы ты от меня уезжала», — сказал я ей. Я ожидал, что она скажет: «Я возьму тебя с собой». Однако она этого не сказала. Она стала гладить меня по спине и произнесла: «Мне надо уехать».

И опять я ждал, что она пообещает: «Я вернусь за тобой». Но она не произнесла никаких заверений по поводу нашего будущего. Не могу объяснить Вам, почему она так повела себя в тот момент. Мне хочется думать, что она вовсе не была так уж равнодушна к моим чувствам. И все же я сомневаюсь, что в какой- либо другой момент своей жизни я чувствовал себя настолько потерянным, не обретшим своего места в мире, как тогда. Я пролежал без сна всю ночь, с обидой в сердце.

Утром мама сказала: «Если я скажу тебе один секрет, ты должен пообещать мне, что сохранишь его. Сегодня вечером я уйду на обед к Страттонам. Попозже твой дядя Гилберт зайдет за тобой. Ты должен делать все так, как он тебе скажет. Если он велит тебе вести себя тихо, ты не должен проронить ни звука. Если велит спрятаться в ящике, тебе надо будет свернуться, как сворачивается в клубок кошка».

Вечером мама оделась для выхода, как могла бы одеться в любой другой вечер. Пришел Гилберт, но вел он себя так, будто случилось что-то дурное. Он дал мне мятный леденец, однако раздражался, когда я задавал ему какие-нибудь вопросы. «Лоренцо, — спросила меня мама, — ты помнишь, о чем мы говорили?»

Когда зашли Страттоны, я заплакал. Мама была слишком поглощена своим побегом, у нее больше не было сил меня утешать. Когда она покидала наш люкс, меня обнял и прижал к себе Гилберт. В книге «Девятнадцатая жена» мама пишет что на прощания и поцелуи не было времени. «Я была уже беглянкой, не могла потратить ни минуты!» Не могла потратить время на любовь? Господи боже мой, надеюсь, на моих часах никогда не случится такой нехватки времени!

Примерно с час мы с дядей Гилбертом глядели друг на друга. Он всегда чувствовал себя неловко с детьми. Он стал расспрашивать меня про мою игрушечную лошадку, но когда я назвал ему ее имя, я почувствовал, что на самом деле ему это неинтересно. Дети ведь разбираются в таких вещах. Я не виню Гилберта за это. Его жизнь в многоженстве — с двумя женами и восемнадцатью детьми — напрочь выела любовь из его души. Гилберт был хорошим человеком, он старался любить свое семейство. Тот, кто сказал, что любовь — это пирог, оказался прав, по крайней мере в отношении полигамных семей: число кусков, которые ты можешь раздать, имеет предел. Вскоре я прилег сверху на одеяло и уснул. Не знаю, сколько было времени, когда Гилберт меня разбудил, может быть, десять часов. В комнате стояла тьма, я чувствовал себя очень усталым. Гилберт помог мне надеть пальто и башмаки и свел меня вниз по лестнице для слуг на кухню отеля. Большущая женщина в широком фартуке стояла там, погрузив руки в раковину, полную горячей мыльной воды. Она едва подняла на нас взгляд, когда мы шли мимо нее. У дверей стояла высокая круглая корзина вроде той, в какой — мне как-то пришлось видеть — индианка носит с поля маис. Гилберт велел мне влезть в корзину. «Я собираюсь отнести тебя в карету. Это займет всего минуту. Как только мы окажемся внутри, ты сможешь вылезти, но никто не должен видеть, как ты уходишь».

Я влез в корзину, скорчившись и прижав колени к груди. Гилберт закрыл верх корзины крышкой. Свет проходил через плетенье, и я мог видеть, как мог бы видеть средневековый рыцарь, глядя сквозь кольчугу. Мне была видна женщина у раковины. Она ни разу не остановилась — все мыла и мыла посуду. Гилберт поднял меня, и я в самом низу живота ощутил качание корзины. Мне хотелось заплакать, закричать, умолять, чтобы меня выпустили, но я велел себе замереть — ради мамы. Кучер помог Гилберту поставить корзину со мной на пол кареты. Когда дверь закрылась, дядя снял крышку.

Мы проехали несколько кварталов и остановились у высоких зарослей кустарника, совершенно

Вы читаете 19-я жена
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату