изложенными принципами, есть дело непростительное и в христианском государстве должна быть напрочь отменена. Вот и все. Отобрав сбивчивые, как вы сами видите, показания, я отпустил этого жалкого доброхота с миром.
Единственный соперник
Между тем Константин Петрович уже не внимал Баранову. Но какие-то слова из бумаги, составленной Соловьевым, все-таки запали в душу. «Единый Бог, единый Бог — Бог Любви». Он наткнулся на подобные строки не так давно — три-четыре года назад — у другого богоотступника и лжехристианина, с которым вступил в открытую схватку. И Соловьев, и тот, другой, чья фамилия сейчас высветится в сознании огненными литерами, придерживались сходного взгляда на совершившееся злодеяние, они оба требовали от государя проявления милости к обагренным святой кровью террористам, которые эту милость признали бы, безусловно, за знак слабости, утверждение собственной правоты и продолжили бы убийственную бойню в постоянно расширяющихся масштабах. Они завалили бы Россию трупами и в грядущих смертельных столкновениях лишь увеличили бы число невинных жертв. А рассуждают бесстыдно о Боге Любви. Кстати, излишне горячившийся философ ругательски ругал графа и печатно, и прилюдно, а Толстой, надо отдать ему должное, мало замечал волосатого и хилого задиру.
Константин Петрович припомнил, откуда возникли слова, знакомые издавна, припомнил чувство, с которым их прочел не в первый раз, припомнил и фамилию — граф Лев Толстой. Несмотря на возраст, у Константина Петровича остался живой, восприимчивый мозг, ничего не забывающий, ничего не упускающий и всегда готовый к любой работе. Сейчас он прокручивал, как в волшебном фонаре, собственную жизнь фрагментами, кусками, повинуясь какому-то тайному движению сердца. Он безошибочно воспроизводил включенные в его судьбу тексты, будто принадлежащие ему, слитые с ним, ставшие частью измученного существа. Непонимание и горькие обиды, ошибки и поражения не делали Константина Петровича уступчивее или понятливее. Он прочно стоял на своем, зная, что сдача позиций в отношении к традиционной церкви приведет к духовному и идейному разгрому. Он понимал, что здание государства постепенно рушится, и поражался, как умные и даже гениальные люди не в силах усвоить простые истины, превратив христианскую веру в опору гуманитарного и научного интеллекта. Они хотят веру в лучшем случае совместить или, что хуже, вывести из самых последних исследовательских и технических открытий, отправив в архив Священное Писание, правда, каждодневно пользуясь его мудростью, а Божественные откровения выдавая за накопленный народом опыт. Вера у многих перестает быть всеобъемлющим состоянием обращенной к Богу души. У образованных, но воспитанных вне церковных рамок людей вера нередко занимает маленький уголок в сознании. Таков был Владимир Соловьев. Его оппонент Лев Толстой ушел еще дальше по стезе неверия. Константин Петрович никогда не вступил бы в открытый спор с автором «Войны и мира» и вовсе не из-за страха потерпеть неудачу. Возражения Толстого после публикации определения Святейшего синода в «Церковных ведомостях» он велел напечатать в одном из летних номеров «Миссионерского обозрения», сделав все-таки цензурные купюры, в которых потерявший ощущение реальности писатель пытался унизить и высмеять обрядность православной церкви, тем самым лишая ее исторических корней, а без них живое древо веры вянет. Значит, срубить хотел крест, чтоб без креста и жить, и умереть.
Константин Петрович смотрел на правильный и мужественный профиль Баранова и думал о Толстом. Градоначальник действительно напоминал чем-то графа Вронского — довольно распространенный петербургский тип гвардионца. Однако сквозь мысли о Вронском и Баранове, о расползшейся ядовитой сплетне, которая нет-нет да и впивалась колючим шипом в сердце, все явственнее проступал текст толстовского ответа, фрагмент коего невидимыми нитями соединялся со строчками Соловьева из собственноручного показания, данного в дни суда над подлыми и лишенными жалости террористами. Граф с надменностью аристократа, вознесенного врожденным своим талантом на недосягаемую для обыкновенных смертных вершину, забыв, что перед Богом все равны, вещал, небрежно признаваясь в страшном грехе: «То, что я отвергаю непонятную Троицу, не имеющую никакого смысла в наше время басню о падении первого человека, кощунственную историю о Боге, родившемся от Девы, искупляющем род человеческий, то это совершенно справедливо. Бога же — Духа, Бог-Любовь, единого Бога, начало всего — не только не отвергаю, но ничего не признаю действительно существующим, кроме Бога, и весь смысл жизни вижу только в исполнении воли Бога, выраженной в христианском учении».
Тогда, в 1881 году, Константин Петрович резко оборвал визит Баранова, одобрив и грубый вызов Владимира Соловьева, и жесткие предупреждения полиции в адрес тех, кто намеревался подать царю прошение о помиловании убийц, прикрываясь христианскими заповедями. Сейчас, спустя четверть века, он недаром совместил в памяти человеческие образы и поведение Соловьева и Толстого. На исходе ужасных мартовских ид[36] к нему на Литейный проспект без всякого уведомления приехал на извозчике Николай Николаевич Страхов. В те годы личность не очень близкая к Константину Петровичу, но и не противная ему. Уже тогда печать неизлечимой болезни лежала на физиономии Страхова. Он давно бросил занятия физикой и естественными науками, забыл о математических формулах, Эвклиде и Лобачевском и полностью — без остатка — отдался изящной словесности, считаясь заметной фигурой среди тех, кого зачисляли в славянофилы и в их оригинальную — почвенническую — разновидность. С Толстым он дружил, вместе ездили в Оптину пустынь к отцу Амвросию, ссорились и спорили с живущим там по сю сторону церковной ограды Константином Леонтьевым. В Оптиной Леонтьев держал себя на первых порах тихо, никому в печенки не влезал, никого не учил — послушник, да и только! Про него простой народ говаривал уважительно и с неким мистическим чувством:
— Барин! А когда рассердится на ленивую прислугу, вроде в него бес вселяется.
Милый и обходительный Страхов
О чем Толстой с Леонтьевым толковали, никто не знал, кроме Страхова, начинавшего писать о друге, превратившемся в крупное явление русского социума. Под благословение граф в келье отца Амвросия подходил, к руке припадал, но однажды в тот же день прибытия выскочил из дверей как ошпаренный, когда услышал совет публично и печатно отказаться от заблуждений. Куда там! Граф никогда не покается. Товарищеское единение с мягким, кротким и далеким от истинной религии Страховым вызывало удивление у окружающих. Страхов в более молодые годы смотрел в рот завзятому богемщику Аполлону Григорьеву, везде превозносил нутряной талант, художественный, но, в общем, беспутный характер приятеля, потом увлекся Львом Толстым и проповедью искусства для искусства. Как из почвенника выделялся поклонник Шекспира и Гете, для многих осталось загадкой. Лет десять перед описываемыми событиями Страхов скончался, так и не приняв церковного напутствия. Константин Петрович в последние годы избегал общения с ним. Но четверть века назад то, что нынче прояснилось, находилось в тумане, сквозь который проступали лишь размытые очертания. Страхов весьма живо и с юмором рассказывал об Оптиной пустыни и поездках с Толстым в Шамординскую женскую обитель, куда граф ездил проведывать любимую сестру-монахиню. Шамординскую обитель, что в семнадцати верстах от пустыни, основал и опекал отец Амвросий, и разумеется, Константину Петровичу штрихи тамошнего быта не были безразличны. Несмотря на волнительные события и крайнюю занятость, Константин Петрович принял Страхова сразу. Он подозревал, что этот милый и обходительный резонер не от себя явился. Страхов, к счастью, не обладал преувеличенным мнением о собственной персоне, что облегчило задачу Константину Петровичу — отказать и наотрез. Отрубить без извинений. Не подстилать соломки.
Обстоятельства сложились опасные, тяжелые и горькие. Процесс над «Народной волей» двигался к завершению, и публику пугали бродившие по Петербургу фантастические слухи. Боялись пожаров, резни, взрывов. Общество клонилось то к одной, то к другой стороне. Защитников соловьевского мнения, которое поэт и философ энергично распространял на разных сборищах задолго до лекции в Кредитном обществе,