невеждам, что путь к обновлению — сиречь к разрушению — открыт. Утверждают, что он собственной упрямой политикой подготовил революционную вспышку. Журналисты разглагольствуют, подливают масла в огонь, ругают на чем свет стоит александровское время, кричат на всех углах, что именно Победоносцев главный камень преткновения. Константин Петрович не сомневался ни на минуту, что лет через десять на Руси негде будет помолиться Богу — храмы превратятся в развалины, а священников перебьют, как куропаток, и те, кто сегодня с пеной у рта требует перемен, завтра навечно сомкнут уста. Он знал, как злобствуют у него за спиной, знал, что пишут в жалких и хамоватых газетах. Газеты погубят Россию. Однажды он сказал Половцову, который, казалось, как историк должен был понять мысль, терзающую его не одно десятилетие:
— Несчастье нашей страны в том, что при покойном императоре Александре Николаевиче народ вместе со свободой получил газету, а не книгу. Она должна предшествовать газете, а не наоборот. Нельзя отвергать европейский опыт. Только религия и культура могут победить дьявола. А книга — дело медленное, неспешное.
И тут же Константин Петрович попросил у Половцова приличную сумму на содержание сельских библиотек. Половцов удвоил цифру. Он всегда удваивал пожертвования.
— Спасибо тебе, Александр Александрович. Щедрее человека на Руси я не встречал.
Половцов — однокашник Константина Петровича, и они давно на «ты». А теперь Половцов среди первейших недругов, в глаза Витте заглядывает да на отсутствие средств жалуется. Он тоже оборотень — хуже Талона. С реформами спешит, в них видит спасение от бунтов и мятежей. Пришпилили Победоносцева к революции, настаивая на дикой идее, что происхождением своим разразившаяся кровавая буря никому так не обязана, как ему и его личной политике в царствование императора Александра Александровича.
При пламени свечи
Он открыл дверь в уютный кабинет жены и у видел, что она сидит за книгой. Но читала ли Екатерина Александровна? Свет рисовал тонкий профиль, а волосы делал более темными, чем они были от природы. «Уехать бы в Москву», — с тоской подумал Константин Петрович. Ему казалось, что там тише, спокойней, теплее. Родовое гнездо в Хлебном манило и обещало забвение. Он понимал, что выехать из Петербурга не позволят, могут расправиться и по пути, да и удобств привычных в старой столице уже нет. В Лавре, что ли, укрыться? И в Лавре сыщут, чего доброго устроят манифестацию. Он молча смотрел на Екатерину Александровну, мучительно припоминая название ранней повести старшей сестры Варвары, опубликованной в 1830 году, когда ему не исполнилось еще и трех лет. Он опустился в кресло рядом с женой и снова вгляделся в тонкий, единым штрихом обведенный профиль. Наконец в сознании всплыла книжная страница: рассуждения Варвары назывались «Верность дружбы, нежность любви». В Хлебном литература и история — российская словесность и российская история — находились на первом месте, но на первейшем держали назидательные сочинения. Книги толпились на полках, лежали стопками, и обложки их сияли драгоценным янтарным цветом в неверных бликах, отбрасываемых канделябрами.
Сейчас Константин Петрович завершал перевод Евангелия от Луки. Революция, Витте и даже изменивший к нему отношение государь в таком деле не могли стать серьезной помехой. Здесь им руководили высшие силы, неподвластные земным владыкам. Он ощущал приближение небытия, и перевод Нового Завета с церковно-славянского — достойное окончание жизненного пути. Ему было приятно, что рядом с каноническим текстом его имя будет соседствовать с именем Василия Андреевича Жуковского. Екатерина Александровна считала, что он точнее Жуковского передает чувства евангелистов. Она никогда не лицемерила.
— Да это и объяснимо! Ведь ты юрист, правовед. В тебе удивительным образом сплелись три начала — стремление к точности, природная поэтичность и высочайшая религиозная культура.
Он поднял руку жены и поцеловал запястье. Через мгновение он пойдет к себе и будет молиться. Молитва увлечет его в другой мир. Затем возвратится в кабинет и поработает при пламени свечи до позднего вечера. Осенний дождь за стенами нарышкинского палаццо усилился. Непогода очистила и омыла Литейный проспект. Никто срывающимся голосом не заорет под окном:
Страстная революционная мелодия растворится в величественных и вечных древнерусских напевах, звучащих внутри.
Carabus Zubkovii
Константин Петрович не любил Герцена за многое, в том числе и за то, что знаменитому беглецу ничего не стоило обгадить любого человека, который не пожелал следовать нелепым и безумным призывам или, наоборот, следовал им, но чем-то личным не угодил. Константин Петрович считал Герцена организатором российского беспорядка, который и привел к нынешнему тяжкому положению. Любитель вкусно и с удобствами пожить, клиент банкирского дома Джеймса и Лионеля Ротшильдов принадлежал, по мнению Константина Петровича, к категории людей, по случайности рожденных в России и далеких от русской жизни.
A propos, странно, что Джеймс Ротшильд жил в Париже, а Лионель в Лондоне — естественнее наоборот. Отец беглеца Яковлев заклеймил себя связью с Бонапартом в опаснейшие для родины дни, за что по справедливости и отведал, кажется, каземата в Петропавловской крепости. Сын повел позднее атаку на правительство из-за рубежа. Все это, разумеется, не могло не отталкивать Константина Петровича от лондонского эмигранта. Но вот чего отнять у Герцена он не хотел — это дара ловко и мастерски очертить, правда, внешне и не вдаваясь в подробности, характер и изменчивый облик разных людей. Извращая историю, делая ее однобокой и безрелигиозной, Герцен заводил общество в тупик, предлагая единственный выход из него — революцию. Он не понимал, что, когда полуграмотный и полуевропейский офицерский сумбур, прикрывающий экономические обиды, проникнет с Сенатской в народную толщу, — беды не миновать. Пугачевщина, напялившая на себя изодранный зипун с позументами, покажется пустяковой игрушкой. Кровавый ледяной панцирь затянет Россию и отбросит от европейской цивилизации на долгие годы. Однако писать незаконнорожденный умел, умел и видеть, но с одного угла — не вокруг.
В конце пути все как бы и сошлось. Не так давно он открыл «Былое и думы» Герцена. Читалось в незапамятные времена, но надобно было возобновить впечатление от главы, где мемуарист вспоминал некоего В., спрятав под инициалом прощенного декабриста Василия Петровича Зубкова, которого наградил иронически титулом московского либерала. Год назад Константин Петрович сам выпустил о нем необширный очерк, прежде напечатанный в «Русском архиве» у Петра Бартенева. Совпадений, конечно, обнаружилось предостаточно, но угол зрения отличался в корне. Зубков у Константина Петровича характеризовался как энергичный государственный деятель сложнейшей эпохи, образованный человек, пытливый энтомолог и достойный член Московского общества испытателей природы. Жук его имени — Carabus Zubkovii — давно известен российским ученым. У эмиграйта, не пожелавшего работать в России и для России, Зубков представлен трусоватым барином, жонглирующим либеральными ценностями, однако не желающим помочь третьестепенному стихотворцу Огареву, схваченному полицией за какие-то противоправительственные шалости и длинный язык. Не сумел организовать на дело, ему нужное, — так и припечатал. Вполне в герценовском духе. Кого он только не обливал грязью, даже близких по духу