Долой, долой, долой! Хлеб — детям! Хлеб, хлеб!
Он почему-то вспомнил первое заседание Комитета помощи голодающим, который возглавлял ныне царствующий монарх. Рядом сидел Островский, брат драматурга, и Дурново. Комитет собрал огромную сумму и многих спас от мучительной смерти. Константин Петрович подумал, что когда теперь разразится голод, уже не будет ни комитета, ни сбора пожертвований, даже спекулянт Абаза с его кошельком исчезнет. Россия станет быстро вымирать. В Поволжье, на Украине, в Сибири толпы голодающих начнут падать, теряя силы, прямо на ухабистых дорогах, а трупы их будут штыками сбрасывать в неглубокие канавы. Люди на Литейном, наверное, недоедали, но то, что их ожидает в недалеком грядущем — через пятнадцать лет и через тридцать лет со времени создания комитета! — ни с чем нельзя будет сравнить. Когда империя распадется, подточенная кучкой террористов, когда потерпят крушение последние надежды и развеются последние иллюзии, когда проект хорошо устроенного общества рухнет и погребет под своими останками и Нижегородскую ярмарку, и «Московский сборник», и многое другое, никто не посмеет требовать у правительства хлеба, и Россия будет тихо — безмолвно — вымирать под звуки победных фанфар, под злодейские песни, рвущие душу, и призывы, зовущие во мрак, которому изобрели название. Он был бессилен предотвратить надвигающийся кошмар.
Он повернулся, закрыл лицо крупными кистями с растопыренными пальцами и, ощущая мокрые, будто запотевшие стекла, покинул кабинет. А вслед ему неслась волна звериных надежд и звериных иллюзий, подгоняемая теми преступниками и демагогами, которые не знали что творили:
— Свобода! Витте! Долой самодержавие! Долой Победоносцева! Хлеба, хлеба, хлеба!
Внезапно сверкнула молния, на Литейный обрушился шквал, стеклянно загрохотали осколки разбитых вдребезги окон. Хлынул холодный дождь. На тротуаре какой-то босяк, мотая красной тряпкой над головой, орал, по-дурацки беснуясь:
— Буря! Скоро грянет буря!
Но отставной обер-прокурор уже не слышал хриплых и торжествующих слов, скрывшись в молельне, озаренной оранжевым сиянием лампады.
Эпилог
Оппонируя эпохам
К. П. Победоносцев с своими убеждениями и верованиями остался одиноким у обтрепавшегося и поломанного государственного руля; экипаж стал его плохо слушаться, а слабый голос командира заглушался ревом поднявшейся бури и непогоды. У старого кормчего ослабели руки; пробил чае, и он покинул свое место, отойдя в сторону и грустно наблюдая, как рушится и разбивается вдребезги все то, что он так долго и строго холил и берег. Холодеющие уста его шептали молитвы, а навстречу ему неслись раскаты непогоды и буйные крики русской революции, болезненно вонзившиеся в его сердце…
Уличный волчонок
Он шел навстречу своему времени не для того, чтобы к нему присоединиться и шествовать вместе с ним по воле судьбы и попутного ветра. Уверяю тебя, читатель, что в таком случае он не имел бы никаких хлопот, жил бы спокойно и припеваючи, поднимался бы в чинах и званиях, награждался бы успешнее — при его-то уме и образовании. И никакой Тертий Филиппов не был бы ему страшен как конкурент. Филиппова он не любил и презирал. Честный Тертий вначале исполнял обязанности товарища государственного контролера, затем занял и первое кресло в сем важном ведомстве, но в правительственных кругах поговаривали, что он мог бы вполне заместить Константина Петровича в Святейшем синоде и что это было бы предпочтительнее. Там, где показывался Филиппов, обер-прокурор всем своим видом подчеркивал превосходство, являлся в ослепительном белом галстуке и с бриллиантовой звездой. У Филиппова, конечно, внешность менее авантажная, но зато язык острый и манера выражаться определенная, присущая славянофилам. Он принадлежал к самым жестким критикам Константина Петровича и действительно представлял собой угрозу, и нешуточную. Император Александр III относился к Филиппову с симпатией.
Тертий Иванович, не очень яркий публицист, зато глубокий философ и богослов, хорошо знал положение дел в Синоде. На отпевании графа Толстого в Почтамтской церкви он стоял рядом с Половцовым и не без колкой тонкости сказал ему:
— А вы заметили, что никто из архиереев не участвовал в панихиде? Нет их и на отпевании.
Половцов только сейчас обратил внимание на столь необычное и странное явление: ведь Толстой пятнадцать лет отдал Святейшему синоду. Александр Александрович с удивлением спросил Тертия Ивановича:
— Отчего?
И услышал в ответ фразу, мало касающуюся графа, лежащего в гробу, но прямо направленную против Константина Петровича:
— Оттого, что духовенство ненавидит его за то, что он, будучи обер-прокурором, обращался с ним почти так же дурно, как обращается теперь Константин Петрович.
Человек грубоватый, Тертий Иванович сменил Сольского на посту государственного контролера вопреки мнению Константина Петровича, коего он язвил и часто не совсем справедливо. Достаточно сослаться на письмо епископа Антония (Храповицкого), которого обер-прокурор держал вдали от церковных центров — на Волыни и Житомирщине. «Прощайте и спасибо!» — восклицал епископ, такими словами провожая обер-прокурора в отставку.
Константин Петрович не искал попутного ветра, а твердил свое, получая удары со всех сторон, в том числе и от тех, кого стремился предостеречь и защитить. Если бы он обладал большей гибкостью, то Синод бы процветал, иерархи бы не ворчали и не выказывали никакого недовольства, а газеты и «прогрессивная» общественность не клеймили бы его последними клеймами и не честили бы последними словами. У большевиков он мог бы пользоваться — пусть в первые годы — не меньшим почетом, чем царский судья Александр Федорович Кони или не доживший до достославных времен Сергей Юльевич Витте. Константин Петрович создал свой морально-нравственный кодекс, библию практики и прагматизма, потому что считал теорию пригодной, лишь когда она выдерживает проверку жизнью. В этом отношении статья «Великая ложь нашего времени» является становым хребтом не только «Московского сборника», но и всей его борьбы, которую он вел с открытым забралом, никого не обманывая и не стараясь ввести в заблуждение, а желая лишь объяснить собственную позицию и привлечь к ней других. В награду он получил лицемерный рескрипт, заработал ненависть большинства современников и отправлен в изгнание советской псевдоисторической наукой вместе с такими непопулярными личностями как, например, Александр Христофорович Бенкендорф или Вячеслав Константинович Плеве. Герой одного из моих повествований Малюта Скуратов пользовался лучшей репутацией, чем обер-прокурор. Литература и публицистика не старались вызвать у народа, например, чувство гадливости к сподвижнику Ивана Грозного, храброму воину, одновременно выполнявшему неприглядные функции йалача. Малюта, правда, нравился самому Сталину, и вождь взял его под защиту. А что такое Малюта по сравнению с организаторами массового террора — Дзержинским, Менжинским, Ягодой, Ежовым и Берией? Любопытно, что никто из них не воевал и не погиб от вражеской пули при штурме крепостных стен. Оружие пускали в ход, ставя чернильные закорючки.
Даже Василий Васильевич Розанов не удержался от того, чтобы вдогонку не послать обер-прокурору несколько пренебрежительных слов, отчасти сдобренных елеем и признаниями, произнесенными сквозь зубы. А ведь он ходил к нему на поклон, добившись, и неоднократно, приема, пытаясь получить совет и одобрение: «Мундир на Победоносцеве был только надет, притом — со стороны. И хотя Победоносцев