порочащие слухи. Какая опричнина? Где она?
И тут же Иоанн дал распоряжение ловить болтающих об опричнине, тащить на правеж и бить кнутом на торгу, иногда и до смерти. Секли опричные палачи, а опричные глашатаи объявляли причину страшной экзекуции. Кнут мог рассечь человека поперек. Клочки мяса летели в разные стороны.
— Нет опричнины? Где она? — суетливо спрашивали в толпе у наивных малютинские шпики.
Но удивительное дело, чем быстрее катилась опричнина к закату, чем реже в Кремле и приказах — Разбойном, Сыскном, Разрядном и Посольском — встречались опричники раннего призыва, тем ярче разгоралась звезда Малюты. Ну на пирах — понятно, без Малюты и шута Васюшки Грязного не обходилось. Понятно, что женщин умыкать Иоанн никому не доверял, кроме шефа опричнины, но он Малюту вовсе не прятал, а ставил на приемах рядом с троном, послов иных отправлял к Малюте за советом и вообще ни одного дела не ведал без того, которого, казалось, должен был убрать в первую очередь. Он даже Васюка Грязного на пиры более не звал, а его другу Малюте — первое место.
— Люблю я тебя за то, что ты не вор, — как-то признался Иоанн. — Из моих рук кормишься. Люблю и за то, что правду доносишь без страха, какова бы она ни была. Люблю за то, что ни пули, ни ножа не боишься, за то, что грудью меня прикрываешь, за то, что ни разу во мне не усомнился и меня не обманывал. Каждому властителю да такого бы Малюту!
И Малюта в такие моменты припадал к его руке и целовал ее долго и самозабвенно. Они жили душа в душу, и ничто более не разделяло их. И до конца дней Иоанн не имел лучшего сподвижника, именно сподвижника, а не фаворита. Он знал, что Малюта мечтал о боярстве и даже однажды, как мы помним, попросил царя о том, но что-то тайное Иоанна удерживало, а Малюта не настаивал.
— Зачем тебе шапка боярина, пес? — однажды спросил Иоанн с непроясненной улыбкой. — Ты и так при мне — рядом! От шапки боярской до куколя ближе, чем от черного шлыка до длиннополой рясы. — И Иоанн со странным выражением на лице взглянул на Малюту, будто зная, какие споры и предположения вызовет у потомков то, что Малюта до смерти оставался всего лишь опричным думным дворянином и дворовым воеводой.
Погребение на Ламе
Опричный думский дворянин Пушкин скакал, пригнувшись к луке седла, стараясь уберечь лицо от резкого и влажного ветра. «Как странно, — думал он, — у нас в России мороз покруче, а дышится легче». Влага войлоком забивала нос и рот, а грудь начинала болеть от недостатка воздуха. Близость остуженного январем моря давала себя знать. Позади мчались опричные конные стрельцы, окружая широкую и длинную повозку с привязанным к ней деревянным ящиком, обшитым толстой дерюгой. Пушкин спешил засветло добраться до яма, переночевать и, едва развиднеется, спешить дальше. Шли уже по русской земле, но до Иосифо-Волоколамского монастыря оставалось не близко.
Как только царь позвал ночью к себе, Пушкин понял: поручат сопровождать тело Малюты к месту упокоения. Он застал царя в пустой комнате, где горели две кривые оплывающие свечи, прилепленные к изголовью плоского некрашеного, со следами сучков, ящика. Тело Малюты вчера вечером подготовили к погребению. Он лежал, скрестив руки на груди, обряженный в торжественный, золотом тканный черный кафтан, при сабле, с расчесанной головой. Пушкину почудилось, что Малюта жив и спит. Рана от тяжелой шведской пули, угодившая в грудь, была закрыта. Царь сидел возле стола в излюбленной позе, насупившись, и лишь пальцы, судорожно когтившие резные подлокотники, выдавали его состояние.
— Доставишь гроб в Иосифо-Волоколамский монастырь. Вызовешь митрополита Даниила. Пусть отслужит, будто со мной прощается. У казначея государственного князя Мосальского возьмешь сто пятьдесят рублей на вклад по холопе по моем, по Григорье по Малюте Лукьяновиче Скуратове! Гляди не ошибись, чтоб все сотворили как надо!
— Пресветлый государь, — подчеркнуто мягко промолвил Пушкин, опускаясь на одно колено, — не изволь беспокоиться, выполню все, как велено.
— Иди! Если что не так, взыщу. Он мне как брат был.
Да и Пушкину покойник был как отец родной. Взял в опричнину, приблизил, отличал перед иными, не забывал ободрить:
— Молодец, Пушкин!
И вот теперь многие верные слуги царские осиротели. И сам царь осиротел.
В первой же серьезной стычке, как двинулись из Новгорода на Нарву, при штурме Вейсенштейна, Малюта принял смерть. Вейсенштейн скорее крепость, а не обычный город. Хорошо укреплен, обнесен высокими стенами. Подле него надолго застрять можно было, а царь желал поскорее добраться до Нарвы, чтобы показать шведскому королю Юхану III, что угрозы покончить с притязаниями Швеции на Ливонию и отомстить за неудачу Иоаннова голдовника Магнуса достаточно серьезны. Ревель все равно станет русским. Передовой отряд Малюты появился у стен Вейсенштейна раньше других войск. Шпики донесли, что шведов укрылось в городе всего с полсотни, остальной вооруженный люд — купцы и ремесленники, и Малюта сразу решил штурмовать.
— Сделать дар государю нам не помешает, — сказал он Пушкину, вынимая из ножен послужившую ему не раз турецкую саблю.
Он улыбнулся какой-то неясной, почти обреченной улыбкой и, отвернувшись от Пушкина, начат отдавать опричным головам распоряжения.
Едва солнечные лучи ударили в глаза защищавшимся и огонь из пищалей стал менее плотным, пушкари выкатили орудия на открытую позицию и ударили по городу. За стенами поднялся дым, и Малюта, взмахнув саблей, увлек за собой стрельцов.
— За Русь святую! Покажем царю-батюшке, каково наше войско! — громовым голосом крикнул он. — Вперед!
«Басманов бы на рожон не полез», — мелькнуло у Пушкина. Боярин потомил бы шведов, помял бы их, попугал. Но, верно, делать нечего! Нужен успех Малюте, нужна воинская слава. Никто давно не видел главу опричного ведомства с обнаженной саблей на поле брани. В застенке сабля не требуется, у плахи секирой обходился или тяжелым двуручным мечом. А здесь наконец пришлось доблесть выказать. Пушкин слышал, как кто-то из опричников обронил:
— Ему все равно каюк. Что постриг принять, что в прорубь головой. Ведь царь его при себе держать будет.
— Кому война, а кому мать родна, — ответил другой опричник. — Не похоже, чтобы он смерти искал, скорей — славы.
Пушкин на смутные речи внимания не обратил. Среди опричных теперь недовольных много. Но в действиях Малюты проскакивала не бесшабашность, а осознанная торопливость, что придавало услышанному все-таки особый и даже зловещий смысл. «Не смерти ли и впрямь ищет? — мелькнуло у Пушкина. — Да нет — славы! Слава его убережет!»
Малюта свалился под ноги Пушкину, не успев поставить ногу на начальную ступень штурмовой лестницы. Подхваченный десятками рук, он даже не простонал. На оголенной груди, с позеленевшим медным крестом на крученой веревке, дымилась черно-красная рваная рана. Тело Малюты понесли в укрытие, а штурм тут же возобновился с небывалой яростной силой. За полчаса все было кончено. Избитых и израненных шведов, которым не повезло уцелеть, согнали в амбар и заперли. Царь потом распорядился их сжечь на кострах. Как он там скорбел потом по Малюте, по своем по холопе, никто не видел.
И вот теперь Пушкин мчится под студеным ветром на Ламу, чтобы предать тело царского наперсника земле.
Он не слышал, как царь, когда казнили шведов и немцев, жалких земледельцев, горожан и ремесленников, радовался:
— Славно враги горят! Дух сладкий от них идет! Попомнят они Малюту. Не щадил их и щадить не стану. Казню Швецию и ее короля. Правые всегда торжествуют. Все равно возьму Ливонию. Край будет