— Хотел сначала испытать ясновельможную милость, питает ли он хоть какую-либо прихильность к моему гетману, или дышит на него важким духом, — заговорил чистосердечно Мазепа. — Мне это нужно было знать раньше, чтобы решиться передать тайные думки моего пана. Я верный слуга и лыцарь моего добродил, а верность его интересам заставила меня быть крайне осторожным, чтобы не выдать головой ни моего доверителя, ни его великих думок…

— Счастлив Петро, что имеет таких верных и хитроумных помощников… Эх, не наделил меня Господь ни единым таким!.. А ведь ты довел меня своими ответами про Киев до того, что я хотел было тебя арестовать…

— Я ведь в Киеве тоже не был, а прямо из Чигирина, заехал лишь на минуту к Гострому — и сюда; но перед отъездом незадолго у нас были вести из Печерска, и никакой тревоги в них не обреталось… Очевидно, ясновельможный получил какие-либо неизвестные мне новины и сразу меня поймал… Я почувствовал, что отвечаю невпопад, смутился еще более, и спутался, и только что хотел было во всем уже сознаться, как явился найпревелебнейший греческий владыка. Но я бы не выехал из Батурина, не поведавши твоей милости сущей правды: тому свидетелем может быть и генеральный судья… Я пошел прямо отсюда к нему и просил, чтобы он мне выхлопотал свидание…

— Так пан у Самойловича был?

— У него, и если б не посол ясновельможного пана, то прибыл бы сюда сам, сегодня или завтра непременно.

— Но пан ему ничего не передавал… не признавался, кто и от кого?

— Я был у него монахом… — ответил уклончиво Мазепа.

— Это хорошо, это горазд, — словно обрадовался гетман. — Да, да… да… Верю, знаю и помню… — продолжал он ласково, добродушно улыбаясь, смотря доверчиво в глаза Мазепе. — За эдукованный, светлый ум, за преданное сердце я давно отметил пана, еще будучи полковником во время похода на Бруховецкого… Я бы и тогда с дорогой душой перетянул к себе дорошенковского писаря, да неподкупен он оказался. Рад, вельми рад видеть у себя шановного, любого пана… Чего же его мосць стоит, словно на допросе? Ха, ха! Садись, дорогой гость, садись!.. Да, да… еще вот что, — спохватился он вдруг, желая отогнать последнее сомнение, смущавшее еще его изверившуюся в людях душу. — Какое же мне пан даст доказательство, что его прислал Петро Дорошенко?

— А вот, — достал Мазепа из подрясника свиток с гетманской печатью и образ, — вот лист от гетмана Дорошенко и образ Нерукотворного Спаса.

— А! — вздохнул облегченно Многогрешный, приложился с благоговением к образу, оглянул тщательно печать и подпись Дорошенко, и, приблизившись к Мазепе, обнял его, и поцеловал трижды. — Обнимаю дорогого посла, как бы самого моего друга и добродея Петра. Садись же, отдохни! — усадил он радушно Мазепу. — Будь желанным нам гостем, а я прочту тем часом гетманский лист.

Гетман придвинул к себе канделябр и начал читать дорошенковское послание, а Мазепа смотрел на него и изумлялся той разительной перемене, которая произошла с гетманом в такое короткое время: перед ним сидел теперь не удалой боец, отважный полководец, с открытым и смелым лицом, а какой-то обрюзгший, подозрительный старик, с отпечатком в лице раздражительной тревоги и страха. «Он, видимо, боится и не доверяет Самойловичу, — думал Мазепа, — и я хорошо сделал, что скрыл от него… Только нужно будет предупредить об этом и судью, чтобы снова не влопаться».

А гетман внимательно читал письмо своего бывшего друга, и с каждой строкой лицо у него становилось оживленней, бодрей.

XLIV

Тон письма Дорошенко был несколько резок и решителен и требовал от Многогрешного решительного, неуклончивого ответа. Дорошенко предлагал ему союз, во имя спасения отчизны, уступал даже свою булаву, ради объединения Украйны, и заклинал Христом–Богом немедленно напрячь все силы к борьбе. «Если мы соединим всю Украйну, — убеждал Дорошенко, — тогда и протекторат Москвы нам не опасен: она будет беречь эту силу для взаимной пользы и выгоды. Если мы сольемся, то и протекторат Турции нам не страшен». Далее Дорошенко намекал Многогрешному про его поступок при гибели Бруховецкого: он-де, как близкое доверенное лицо, получил от гетмана власть наказного, злоупотребил ею для захвата себе булавы и интересы страны подтоптал под ноги… «И что же ты вчинком тем досягнул? — писал Дорошенко. — Призырство — от ближних, злобу и зависть — от старшины, ненависть — от народа, зневерье — от Москвы и осуду от Бога, — уже перст Его над тобой вознесен! А озырнись кругом, за какую мзду купил себе ты душевный разлад и тревогу. Отчизна, богатая млеком и медом, лежит в развалинах, облитая кровью… Правобережная Украйна — пустыня пустыней, руина руиной, кладбище… Демьяне, друже! Все на сем свете тлен и прах, и твои надбанные сокровища разнесутся тучей–бурею, какая уже над твоей головой ополчается. Опамятайсь, приникни ухом к сердцу, разбуди свое мужество: останний–бо час прийде — и застонет вся наша родная страна в последнем содрогании. Ведай, что, спасая отчизну, ты спасаешь и себя самого… Дерзай же во имя Животворящего Креста Господня и не отринь протянутой к тебе дружней руки! Аминь».

Взволнованный и потрясенный до глубины души, Многогрешный тяжело дышал и дрожащими руками развертывал свиток, перечитывая снова некоторые места. В глазах у него стоял мутный туман, проснувшаяся совесть стучала в виски, а сердце укоризненно ныло. Мазепа не сводил с него глаз и видел, как мелькали по бледному, покрытому крупным потом лицу тени возрастающих мук. Наконец гетман порывисто встал, подошел к образам и заломил руки; из его широкой груди вырвался стон и замер в царившей вокруг тишине.

При виде такого страдания у самого Мазепы сжалось до боли сердце; но через минуту гетман победил себя и, подойдя к выходной двери, быстро отворил ее, заглянул в предпокой, и, убедившись, что там никого нет, подошел к Мазепе и произнес решительно и торжественно:

— Да, Петро прав: или теперь, или никогда! Вот рука моя!

Мазепа сжал в своих руках протянутую руку и, поцеловав гетмана в плечо, промолвил растроганным голосом:

— От имени моего гетмана, от имени отчизны, от имени всех русских братьев благодарю тебя, батько! Будь спасителем нашим и оботри слезы изнеможенной от ран матери!

— Да, кто не подаст ей руки, тот проклят и на сем, и на том свете! Ибо молитва матери вызволяет со дна лютого моря… А что враги нас оточают кругом, то это щирая правда…

— Я подслушал здесь разговор воевод московских, — они прямо выражались, что нужно исподволь затянуть на шеях глупых хохлов хомуты и уничтожить все их безумные вольности. Да что мова? Разве мы на деле не видим, что так с нами и поступают… А наши гетманы на горе… вот как Бруховецкий, — оговорился Мазепа, — вовсе не защищают наших прав.

Многогрешный, закусив губу, молчал. Этот укор относился и к нему тоже.

— Но я должен осведомить гетмана, чтобы ясновельможный ни на кого здесь не полагался, все подкуплено, все зложелательно! Я не смею больше сказать, но имеяй уши да слышит. Если у гетмана явится сильный союзник и враги увидят его в новом могуществе, то они сразу падут к стопам его милости: род–бо людской лукав.

— Как? И на Самойловича нельзя положиться? — даже оторопел гетман, теряя под собою последнюю точку опоры.

— Nomina odiosa sunt…1 — улыбнулся внушительно Мазепа. — Я не могу ничего больше сказать, но мой решительный совет — не доверять здесь никому!

__________

1 Имена ненавистные (латин.).

— Эге, вон оно как! — заходил Многогрешный тревожно по светлице. — Никому не верь? Да, да, может быть, пан и прав: тому тоже расчет выдраться вверх по спине моей… Братья — каждый про себя, а

Вы читаете РУИНА
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату