темноты станет всплывать и засматривать с лаской, с любовью в глаза…
— А ты все еще не забываешь? Эх, Галина, моя горлинка тихая, да ведь не вернется же это прошлое! Для нас оно умерло. А мертвое вспоминать — только марно дратовать сердце, дарма растравлять рану.
— Да мне в этой боли, в этой отраве единое счастье; я только и живу моим прошлым… Отними его, и у меня не останется ничего, ничего…
— А по мне, так это еще тяжелее — вспоминать могилы, без всякой надежды…
— Ох, без надежды! — повторила Галина, как эхо, последние слова подруги и ухватилась руками за сердце, почувствовав в нем острую боль. — Но может быть… Кто знает? Да вот ты же живешь более радостно, как я, а какая у тебя надежда?
— У меня, — улыбнулась грустно Устина, — и не было ее, так мне через то, может быть, и легче… Не зазнала я в молодости ни проблеска счастья: все помыкали мной, как рабой, всяк издевался, заставлял работать, как быдло; ни родных, ни друзей я не знала, а пан, как увидел меня, то хоть и уволил от черных работ, хоть и оказал ласку, так за то хижим зверюкой накинулся, и я еле успела спастись бегством… Так что же мне вспоминать в прошлом? О чем жалеть?
— И ты не любила никого?
— Нет. Меня никто не жалел… А если кто и проявлял жалость, так со змеиной думкой… Так за что бы я таких гадин любила? Оттого-то мне здесь и покойнее, и лучше… После пекла этот кляштор покажется раем, из которого не захочешь и выйти… Тебе-то другое дело.
— Ох, правда, моя родненькая: у меня в минулом был рай… все любили меня, все лелеяли… Я не знала горя… Только раз облилось мое сердце кровью, когда его, моего коханого лыцаря, моего суженого, сняли мертвым с коня… Но зато какая же была радость, когда он воскрес, какое счастье было, когда сказал он мне, что меня любит, какое блаженство было, когда я стала его невестой!.. А теперь… Ах, как я его люблю! — И Галина заплакала тяжелыми безутешными слезами.
Устина, испугавшись, чтобы эти слезы не перешли в бурные рыдания и не произвели бы среди монахинь смятения, начала утешать и ласкать Галину, да и жалко ей было своей тихой подруги.
— Не надрывай себя слезами, моя ластовочка, не тужи, моя ягодка, — приговаривала Устина, обнимая подругу, — еще, кто ведает, может, и встретитесь… У Бога ведь все готово…
— Да где же Ивану найти меня? И ввек ему не спадет на думку, что я здесь… Он, наверное, считает меня мертвой…
— Ну так что ж! Если ему трудно догадаться, где ты, то, может быть, тебе легче дать ему весточку…
— Как? Каким образом? — встрепенулась Галина, раскрыв свои темные, лучистые глаза. Эта мысль еще не приходила ей в голову, хотя фантазия ей не раз рисовала волшебные случаи встречи. — Разве это можно?..
— Я не знаю сразу как, но считаю это возможным, нужно только обдумать, выискать случай… Ведь тебе же известно, где твой милый?
— Да, да, он был у гетмана Дорошенко важным лицом… Жил больше в Чигирине и, верно, там и теперь.
— Ну, так, значит, половина дела уже в жмене, а другую можно найти… Жаль, что мы давно про это не дбали, а может быть, не раз уже был случай…
— Радость моя, порада моя! — вскрикнула Галина и начала обнимать свою советчицу. — Ты меня просто воскресила, свет мне открыла… Ох, какая я была глупая, что давно с тобой не посоветовалась.
— Ну, досадовать на то уже не след; так было, видно, Богу угодно, а без Бога ни до порога. Ты только вот о чем позаботься, чтобы тебя не приневолили на днях постричься в черницы.
— Меня? Ни за что! Пусть хоть замучают, а я своей веры не переменю.
— Нет, ты так прямо этого им не скажи: они ведь непоборимая сила… и замучат, и закатуют… С ними нужно хитрить. Ведь если они держат схизматок, так именно затем, чтобы постричь их в католических черниц, и, кажется, уже срок испытания над нами окончился.
— Как, разве ты что-нибудь слыхала?
— Мне, по крайней мере, велено капелланом быть готовой к пострижению.
— И ты согласишься?
— Соглашусь. У меня, повторяю тебе, нет ничего в прошлом, что бы я пожалела, даже вера моя не только не защитила меня от терзаний, а еще утроила их и стала поводом к презрению…
Разговор молодых послушниц был неожиданно прерван. Увлекшись им, они и не заметили, как подползла ночь, окутавши их трапезную полным мраком, а в темноте они не обратили внимания, что входная дверь отворилась бесшумно, и в нее проскользнула какая-то тень.
— Что это значит, — раздался вдруг вблизи их голос старой и злобной черницы–экономки, — ни ставника, ни лампадки? В этакой темени и лоб расшибешь… Где же это дежурные? Где вы, рабы Божьи? Не явились на требу?
Галина вздрогнула от этого голоса и в испуге прижалась к своей подруге; но последняя не растерялась, а ответила смело экономке:
— Мы здесь, превелебная сестра!
— Что же вы тут делаете, а? Спите? — прикрикнула та на них грозно.
— Нет, не спим, а творим нишпорную молитву, — возразила Устина, — мы все уже приготовили к вечере: и столы, и скамьи, и хлеб…
— А почему не зажгли свеч?
— Да просто пожалели даром жечь скарбовое свитло.
— Пожалели для кшижа святого? Это даром, по–твоему, для нашего Избавителя, для найсвятейшего Пана Езуса? Ах ты, раба нечестивая! — наступала черница, но в ворчливом голосе ее уже было слышно смягчение. — Кто на дежурстве?
— Я да…
— Да кто ты? У меня не волчьи и не кошачьи глаза.
— Я — Устина Поднестровская, да Ганна.
— Ага! Ее-то мне и нужно. Зажги сейчас же свечи. Где же эта Галина?
— Я здесь, — откликнулась робко последняя.
— Так ступай же немедленно к преподобной матери нашей игуменье.
— Простите, превелебная сестра, — взмолилась Галина. — Ей–богу, больше не буду… Я не знала, — и в голосе ее послышались слезы.
— Да что ты? — заговорила уже не так сурово черница. — Я ведь не жаловалась и ничего на тебя не насказала. Это пресвятая мать тебя кличет по своей потребе.
— По какой же? — прошептала еще более упавшим голосом послушница.
— А вот ступай сейчас, там и узнаешь…
А между тем в роскошной приемной настоятельницы, уставленной массивной мебелью, устланной коврами, украшенной дорогой живописью священного содержания и освещенной лампадами, происходило следующее.
Два пышные шляхтича, объявившие себя уполномоченными Речи Посполитой, потребовали именем закона аудиенции у преподобной игуменьи кляштора кармелиток Св. Цецилии и были наконец введены в эту приемную. Уполномоченными этими оказались: один из острожских комиссаров, пан Фридрикевич, а другой его новый пан писарь Тамара. Яснейшая святая мать приняла нежданных гостей надменно и несколько сурово.
После обычных приветствий и благословений, на вопрос игуменьи, какая нужда привела вельможных панов в ее закрытую для мира обитель, Тамара ответил, что до его сведений дошло, будто бы в стенах монастыря скрывается бежавшая рабыня его, Галина.
— Всякий, кто переступил порог нашей святой брамы, — ответила холодно, невозмутимо мать игуменья, — умер для мира, а следовательно, и разорвал всякие с ним узы: здесь нет людских рабынь, а здесь все рабыни Христовы… Требовать отсюда кого-либо — это, значит, предъявить позов к Господу нашему Иисусу Христу и к Его Пресвятой Матери, Панне Марии.
Тамара смутился, но Фридрикевич, раздраженный тоном игуменьи, ответил ей тоже высокомерно:
— Цо ж то? Выходит, что кляштор нарушает наши шляхетские права, данные нам королями и Речью