– Спой еще одну, – сказал я просто.
Михаил посмотрел на меня внимательно, ни слова не говоря, встал и вернулся на сцену.
«…если бы здесь было десять тысяч человек, их вопли взорвали бы сердца нескольких ангелов, рискнувших пролетать неподалеку», – думал я, глядя на раскрытые рты людей, когда музыка закончилось.
Дождавшись пока возбужденная и удивляющаяся сама себе публика разойдется, мы вылезли из гримерки, загрузились в машину и приготовились двинуть в магазин, где хранилось много разнообразного спиртного.
Неподалеку от кабака все еще стояли сестры, переступая на плавных ногах, словно выстукивая четырьмя каблуками очень медленную мелодию ожидания.
– Какие… – сказал Михаил хрипло, усаживаясь не переднем сиденье, и не находя подходящего определения.
Я на секунду задумался и решил для себя, что нам они не пригодятся.
«Прощайте, овцы тонкорунные», – подумал я нежно, и, мягко взвыв, машина оставила их, наглядно опечаленных.
Я не люблю устраивать дома разврат. Пить можно какой угодно непристойной толпой. Но если у меня дома, в разных углах, буду совокупляться посторонние люди, пусть даже хорошие, это глубоко оскорбит мои эстетические чувства.
После первого же светофора я забыл о них, и Михаил тоже. И они, думаю, нашли, как себя развлечь, кого запустить рассматривать иероглиф в круге черном и в круге белом.
Бодрые, мы высыпали из авто, прошли внутрь магазина, и шли какое-то время вдоль полок, касаясь чувствительными ладонями прилавка. Когда я наконец остановился, разглядывая товар, Михаил полез за деньгами с предложением вложиться. Пришлось сказать, что он у меня в гостях, и… Ну, в общем, я сам всего купил – естественно, мне было радостно его угостить. К тому же, большую часть алкоголя я собирался выпить сам.
Мы ввалились в квартиру, вспоминая о концерте, и я очень искренне в который уже раз говорил Михаилу, как все было хорошо. Он внимательно улыбался.
С нами было несколько моих друзей мужеского пола. Я быстро наварил креветок, насыпал маслин, порезал сыр, порезал хлеб, распечатал всевозможные водки и вина, вскрыл глотку десятку пивных бутылок, и через полчаса мы были уже шумны и радостны. Радостны и шумны. И потом только шумны, шумны, шумны.
Он лег спать не раздеваясь и поднялся, едва встал я: мы проспали хорошо если пять часов.
Михаил выглянул из комнатки, где в иные времена обитал мой маленький сын; вчера вечером Михаил отчего-то улегся именно на его кроватку, удивительным образом подобрав и перегнув ноги – хотя рядом была нормальная постель; так и проспал.
С утра мне было весело и привычно, ему несколько хуже. Он вышел мне навстречу с бутылкой пива, на полусогнутых ногах – они явно разучились за ночь разгибаться.
– Ты как? – спросил я.
– О-о-ой, – ответил он.
– А у тебя что, нет похмелья? – поинтересовался он, вглядевшись в меня спустя минуту.
– Почему нет? Есть.
Быстренько собрал столик с яишенкой и позвал совего гостя, сполоснувшего лицо, завтракать. Две хрупкие напуганные рюмки выставил меж нами.
– Нет-нет, – запротестовал Михаил. – Чаю.
Чаю так чаю. Я выпил спирта один. Ради такого прекрасного случая решил позабыть о своих правилах. Не каждый день неподалеку от меня спит звезда рок- н-ролла. Начнем раньше, к черту этот день, пропьем его, какой с него толк.
Михаил старательно уселся за стол, поставил рядом так и недопитую, едва початую бутылку с пивом, которую он унес в ванную и принес оттуда на кухню. Дуя на чай, зацепился за бутылку ненавидящим взглядом и переставил пиво на подоконник, чтоб не видеть.
– Ничего, что я выпью еще? – спросил я с искренней бодростью.
Михаил только головой покачал.
Понемногу проснувшись, мы обрадовались бурному возвращению наших вчерашних ночных друзей. Они пришли забрать нас и вывезти на обильный воздух.
Загрузили все, что могли, в их машину и отправились к реке, на рыжие берега, потреблять жареное мясо.
Глядя там на нас, щедро и часто запрокидывающих головы, Михаил не сдержался и присоединился к принятию новых порций спиртного.
День, начинавшийся так медленно и закостенело, вскоре нежданно, словно взмыв вверх перед самыми глазами, разом потерял формы и очертания; взлетая, мы умудрились несколько раз провалиться в странные ямы, где подолгу хохотали, грубо толкали друг друга веселыми руками – и время тем временем не двигалось вовсе.
Где-то к полудню мы были так первозданно и нежно пьяны, словно никогда не знали иных состояний, и это было органичным донельзя, настолько органичным, что сердце кувыркалось от счастья, а мозг мягко пылал.
День можно было скомкать небрежно, а можно вновь развернуть как скатерть и любовно расставить в приятной последовательности чаши и стаканы, разложить пахучие мяса.
Не помню, как все остальные, а я твердо впал в то редкое и замечательное состояние, когда от каждой новой рюмки трезвеешь, поэтому пьешь не останавливаясь, насмешливо ожидая, когда же тебя, пьяную рогатину, прибьет, наконец.
…Миша ты, мой Миша, чему же ты научил меня, ничему хорошему…
С рыжего берега мы скатились к реке, чтобы омыть холодной водой горячие лица.
И здесь я не удержался и спросил:
– Миш, почему? Отчего? Как так?
Почему ты, заслуживший свою славу, все ее радостное тело державший в руках, – отчего ты теперь бухаешь здесь со мной, на глупом летнем бережку, а не где-нибудь, не знаю, на прозрачных небесах с вечно молодым корейцем, или в просторных номерах, брезгливый и наглый, накануне вечернего выхода не в блеклый танцзал, а на взвывающее при виде тебя неистовое воинство, тысячеглазо заполнившее будто бы воронку лунного кратера.
Михаил сделал вид, что не понимает, о чем я говорю. В своей басовитой манере посмеялся и не ответил. Мы пошли вдоль берега, в руке у меня боязливо вытягивала горло бутылка водки, наполовину, ну, может, почти наполовину полная.
– Будешь? – произнес я одно из самых важных слов, определяющих судьбы русской цивилизации.
– Не буду, – ответил он.
– А я буду, – сказал я, и в дурацком хулиганстве залил в горло сразу добрые двести грамм.
Выдохнул и поставил пустую бутылку на асфальт. Она звякнула благодарно – вообще-то после случившегося только что между мной и ей, бутылку обязаны были жахнуть о землю.
– Интересно, сколько ты проживешь? – спросил Михаил задумчиво и спокойно, измеряя меня глазами.
Я не ответил и пошел дальше, внутри меня все было внятно, на местах, без изменений.
«Мы дети, которых послали за смертью и больше не ждут назад», – спустя минуту, ответил я звезде рок-н-ролла строчкой его же песни.
– Нравится? – спросил он, имея в виду сложенные им слова.
– Нет, конечно, – ответил я, и мы оба захохотали.
«Когда я умру, а, – думал я, кривясь. – Когда же я умру. А никогда…»
Зимой я заехал к нему в его дальний, сырой, просторный город, где он, бродя по ледяным улицам, сочинял свои великолепные злые песни, которые по-прежнему почти никто не слушал.
В дороге долго смотрел в потолок поезда: я лежал на верхней полке. Потолок ничего не сообщал мне, и взгляд соскальзывал.
Меня давно забавляет механика славы, и думал я именно об этом. Все, что желалось мне самому, я неизменно получал с легкостью, словно за так. Вряд ли теперь я пугался потерять ухваченное за хвост, однако всерьез размышлял, как себя надо повести, чтоб, подобно звезде рок-н-ролла, тебя обобрали и оставили чуть ли не наедине со своими желаниями.
Мне стало казаться, что не столько дар определяет успех и наделяет трепетным возбуждением всех любующихся тобой, а последовательность твоих, самых обычных человеческих решений и реакций. Только каких, когда…
Устав думать, я отправился в ресторан и последовательно напился, так что на обратном пути потерял свой вагон и напряженно вспоминал, в каком именно месте я свернул не туда.
На следующее утро мы сидели со звездой рок-н-ролла за квадратным столиком, улицы были преисполнены предновогодним возбуждением, и даже в нашем кафе люди отдыхали несколько нервно, как будто опасаясь, что вот-вот ударят куранты и собравшиеся здесь не успеют вскрыть шампанское.
«Где же ты свернул не туда? – размышлял я, с нежностью глядя в лицо звезды рок-н-ролла. – В какой тупик ты зашел? Или это я в тупике, а ты вовсе нет?»
Он уехал из нашего города и, был уверен я, все полюбившие его, на другой день вновь забыли о нем. И в городе, куда он вернулся, никто его особенно не ждал.
Звезда рок-н-ролла, мой спокойный и вовсе не пьющий сегодня собеседник, никем в кафе не узнаваемый, рассказал под чашку кофе, что ненавидел отца, который бил его и заставлял петь про черного ворона. Впрочем, отец вскоре сам шагнул с балкона, в попытке нагнать свою белочку.
«Причем тут отец? – думал я. – Отец тут – причем?»
Я догонялся, каждые полчаса заказывая себе ледяную посудку с белой жидкостью и пытался зацепиться хоть за что-то, понять его хоть как-то.
Он ненавидел мобильные телефоны, и его номер не знал никто, кроме матери. Но мать ему не звонила. Он жил один и на вопрос о детях ответил: «Бог миловал…» Хотя и в богов он не верил, ни в каких.
Быть может, он слишком сильно хотел быть один – и вот остался, наконец. Но, быть может, и нет.
Ни в чем не уверенный, я снова радостно пьянел, потому что иные состояния уже давно не были мне достаточными для простого человеческого отдохновенья – но вот он, сидевший напротив меня, казалось, был способен бесконечно терпеть мир, видя его трезвыми очами.
А я любил мир – пьяными.