послушать сказки про великанов, узнать о жизни Гавэйна, о четырех сыновьях Аймона или о Женевьеве Брабантской.[82] Иногда он рассказывает и другие истории — для взрослых мужчин и женщин. Это очень смешные, живые рассказы. Сам ли он их придумывает? Или, как он утверждает, говорит лишь о том, что ему довелось увидеть? Или пересказывает истории, которые слышал от заслуживающих доверия очевидцев, прежде всего от собственного деда? Этот дед был куда более удачливым купцом, чем Йоссе, и куда лучшим ходоком: он добирался от Брюгге до Константинополя и от Константинополя до Киева, говорил на всех языках, торговал слоновой костью и ювелирными украшениями; тогда как Йоссе никогда не покидал пределов Провинций — но зато знает Фландрию со всеми ее дорожными ухабами и перелесками как никто другой. О нем болтают, будто он своими глазами видел все, о чем так ярко и убедительно рассказывает. Говорят, он видел первых солдат Цезаря: грязные, озябшие, они толкали лодки и колесницы, которые застревали в снегу, а потом возводили квадратные ограждения из кольев вокруг своих походных палаток. Говорят, он видел чудеса святого Мартина и святого Элигия. Вот он поднимает глаза и смотрит вдаль — а людям кажется, будто он видит все это вновь. В конце концов, так ли уж сильно все изменилось с тех пор? Пласты тумана, плывущие над полями, подобны воспоминаниям и мыслям людей, которые в стародавние времена жили так же, как мы, на этом самом месте. Наверное, уже тогда Йоссе рассказывал им о жизненно важных вещах, о том, что происходит в мире, о деревенских событиях. Даже когда он замолкает, его продолжают слушать: вместе с ним совершают путешествие в страну его молчания. Он — говорящее дерево, у подножия которого всем хорошо. Да и сам он в любой обстановке чувствует себя свободно и уверенно. Стоит ему войти в трактир, за всеми столами люди приподнимаются, зовут его, освобождают ему место. Ему рады и на фермах, и в домах, где он обычно появляется ближе к вечеру. Бывает, он ничего не рассказывает — просто смотрит на огонь. Эти его глаза: переменчивого цвета, чаще всего голубые, как поле цветущего льна, как соцветия льна, а иногда серые, как море под крыльями чаек. Высокий — пожалуй, слишком высокий; худой — очень худой. Похожий одновременно на простолюдина и принца, старик со стариками, ребенок с детьми. Брейгель знал его, еще когда жил в деревне: Йоссе уже тогда был бродячим торговцем — им и остался до сих пор. С того времени он ничуть не изменился. Брейгель часто встречал его на дорогах, когда путешествовал по Фландрии вместе с Фран-кертом, переходя от одной деревни к другой. Потом сталкивался с ним на антверпенском рынке, близ порта. В шутку называл своего знакомца «Гермесом в голубых гетрах». Случалось, просил у него совета и слышал в ответ слово апостола, боговдохновенное слово; или запоминающееся народное присловье, которое произносят не просто так, а всегда по делу, — настолько легкое и краткое, что ты сперва сомневаешься, правильно ли понял, но с годами оно зреет в тебе, являя свою правоту и светоносную силу. Никто этих слов не записывает, но, если их повторить, они звучат с непритязательной убедительностью пословиц. Йоссе, Йоссе ван Ауде-нарде. Его знают все. Он непредсказуем, как облако. Иногда сменяются лето, осень, зима, и никто не может сказать, куда он запропастился. А потом в один прекрасный день Йоссе неожиданно возникает перед вами.
Он заходил к Питеру и Марии — время от времени. Часто шел к дому вдоль садового ручья, по тропке, которой пользуются разве что зайцы да птицы. Устраивался поудобнее, словно вернулся в собственную семью. Брейгель слушал его, как слушал бы голос своего детства — или сообщение об отрезке пути, который ему еще только предстоит преодолеть. Слышал из его уст слова самой Фландрии, овеянные дыханием Ветхого и Нового Завета. Йоссе приносил с собой не только сказки, не только простые житейские советы или побасенки из повседневной жизни — он рассказывал также о страданиях и бедах народа. Он говорил о том, что сам видел. Например, так: «Я знал эту женщину, она всегда с мужеством переносила житейские невзгоды, была хорошей католичкой и истинной христианкой, а они пришли в деревню и отправили ее на костер. Другая крестьянка попробовала за нее заступиться — так ту вообще закопали в землю живьем».
Однажды Хуго ван дер Гус постучался в ворота Красного монастыря. До этого он пересек весь шумный Брюссель, порядочный участок леса Соань и вот теперь стоит перед монастырской стеной, построенной из скрепленной цементом битой черепицы; он отпустил поводья, и его конь воспользовался моментом, чтобы полакомиться корой липы (а может, он добирался сюда пешком, как нищий, — зачем было седлать коня, если животное ему больше не понадобится?); он стучит в обитые гвоздями ворота, которые осеняет большой кованый крест — благословение для путников, бродяг, монахов; он пришел просить убежища. Этот жалкий проситель — знаменитый художник, известный своим высокомерием. Вот уже два года он является старшиной гентской корпорации живописцев: строго и неподкупно судит своих собратьев, наказывает их за мошенничество, за непозволительные слабости. Сегодня — как долго не открывают ворота! — он будет умолять, чтобы его приняли в качестве послушника в общину регулярных каноников [83] святого Августина из Красного монастыря; он надеется, что Николас, его сводный брат, пожертвовавший свое имущество здешним монахам и живущий при монастыре, будет за него ходатайствовать. Но все равно, несмотря на свои надежды и планы, Хуго имеет вид человека, начисто утратившего присутствие духа. В том ли дело, что прошлогодний мятеж в Артевелде, трупы на улицах города, многочисленные жестокости, которые творились у него на глазах, навсегда отравили его сознание страхом? Или в том, что ему не удалось жениться на Элизабет Вейтенс? Он написал для ее отца картину «Давид и Авигея», которую повесили над камином; когда он попросил руки Элизабет, отец девушки сжег его творение. Ворота наконец открываются, его встречают, подводят к огню, он плачет у высокого камина, кается в своей гордыне, дрожит, как ребенок. Кричит, что демоны харкают слюной на его картины, ломают его кисти и чашечки для разведения красок. Новиций из Турнэ, который вступил в Орден в 1475 году, назначается ему опекуном на период испытательного срока. Этому человеку поручено вести хронику аббатства. Несчастливая жизнь Хуго будет описана на ее страницах.
Поначалу он живет в монастыре тихо. Носит серую рясу до колен. Пишет иконы. Ходит на службы. Все кругом нежно заботятся о нем. Он рисует в просторной келье, которую ему предоставили. Братья умиляются, проходя мимо ее открытого окна. Но они бы очень удивились, если бы встретили его взгляд, увидали, с каким лицом он работает. Он порой застывает в неподвижности, и слезы скатываются по его щекам, по жесткой бороде. Он тяжело вздыхает, а по ночам плачет. Вздыхает потому, что не может писать так, как хотел бы, что его рука слишком тяжела, что холод сковывает его движения, вызывает судороги. Тем не менее он пишет. Пишет «Поклонение царей-волхвов», «Мадонну с младенцем», «Снятие с креста». Пишет «Успение Богоматери», картину, на которую братья не могут смотреть без чувства тревоги, потому что ее краски — это краски бури, пшеничного поля при блеске молний, а синий цвет покрова Мадонны вообще воспринимается как крик о помощи, как разверстая рана. Иногда художник надолго затворяется в полутемной мастерской, а иногда выходит погулять среди цветов и зонтичных растений монастырского сада — или бродит по лугу, вдоль ручья, поросшего нарциссами. Он принимает посетителей. Магистрат Лувена в самой любезной форме приглашает его для консультации по поводу нескольких картин, которые Дирк Баутс по каким-то причинам не смог закончить. Он соглашается, на время покидает лес Соань, и город Лувен устраивает в его честь роскошный банкет (в гостинице «Ангелы»). Думает ли он, что уже исцелился и может позволить себе небольшое путешествие? Сопровождаемый своим сводным братом Николасом и Питером Ромбутсом, каноником из монастыря Престола Богоматери в Гроббендонке, он отправляется в Кёльн. В хронике не сказано, намеревался ли он выполнить в Германии какой-то заказ или просто хотел посмотреть работы других живописцев и тамошние леса. Но сообщается, что на возвратном пути Хуго повредился в рассудке. Ехал ли он верхом (теперь это стоило ему больших усилий), останавливался ли в гостиницах, где его пугал вид горящего очага, шел ли пешком по дорогам под шквальными порывами ветра, оглушаемый криками воронов, трясся ли в скрипучих телегах — повсюду он не переставал повторять, что проклят и осужден на вечные муки, как бы ни старался избежать своей участи. Он бы нанес себе страшные раны и увечья, если бы спутники не воспрепятствовали этому. Напрасно они пытались напомнить ему о тех радостях, которые он познал в монастыре, и о посмертном блаженстве, которое уготовил себе, когда работал в мастерской, окруженный благожелательным вниманием всех братьев по Ордену. Его внезапная болезнь омрачила конец путешествия глубокой грустью. Между тем они прибыли в Брюссель, но Хуго не узнал города. Увидав же ограду своего монастыря, он принялся так кричать, как будто пред ним разверзлись раскаленные врата преисподней. Художника уложили в постель и, дав ему выпить